Император Пограничья 26 (СИ), стр. 1
Император Пограничья 26
Глава 1
Боярин Авксентий Мамонтович Шубин допил третью чашку чая, ошпарил нёбо и выругался, сплюнув на блюдце. Чай был паршивый, купленный по случаю на суздальском рынке, потому что привозной китайский в жестяных банках с драконами, к которому помещик притерпелся за всю жизнь, подорожал вдвое за последние полгода. Виноват в этом был, само собой, дрянной князь Платонов.
Грузно поднявшись из-за стола, Шубин отодвинул стул, и тот жалобно скрипнул. Камзол тёмно-зелёного бархата, оставшийся от покойного батюшки, сидел на нём как седло на корове: батюшка был сухощав, жилист, носил эту вещь с достоинством человека, знающего, что фамилия Шубиных записана в Бархатной книге ещё при царе Горохе. Сын раздался вширь, камзол разъехался на пузе, обнажая подкладку, которую горничная дважды перешивала.
Авксентий Мамонтович подошёл к окну. За стеклом лежала деревня Горюхино — сорок два двора, триста с лишним душ, его вотчина, первая из трёх. Избы стояли ровно, будто по линейке, потому что ещё дед расставил их в ряд, и с тех пор никто не посмел строиться криво. Мужики возились у колодца, бабы развешивали бельё, откуда-то тянуло навозом и берёзовым дымом. Всё как прежде, кроме одного: теперь ему, потомственному столбовому дворянину, хозяину трёх деревень с семью сотнями душ, кто-то из Владимира указывал, как жить.
Боярин стиснул кулаки и отвернулся.
При Тюфякине жилось славно. Яков Никонорович был, конечно, тряпка, каких поискать — рыхлый, нерешительный, вечно оглядывающийся на супругу, прежде чем открыть рот. Зато понимал главное: дворяне — опора трона, а трон стоит, покуда опора не шатается. Тюфякин не лез в дела помещиков, не присылал ревизоров, не заглядывал в чужие кошельки. Шубин платил положенное в казну, а что сверх того удавалось выжать из мужиков и проезжающих купцов — оставалось при нём, и никто глупых вопросов не задавал.
Застава на дороге между Горюхино и Березниками давала Авксентию Мамонтовичу от сорока до шестидесяти рублей серебром в месяц. Не бог весть какие деньги, если мерить московской меркой, но для суздальского помещика средней руки это означало разницу между достатком и прозябанием. Ставил он заставу ещё при батюшке: два мужика с ружьями и табличка «Проезд по дороге — алтын с телеги, пятак с кареты». Купцы ворчали, пытались объезжать по лесной колее, но колея размокала, телеги садились в грязь по ступицу, и купцы, выругавшись, возвращались. Крестьяне платили молча, как платили при батюшке и при дедушке, не задавая лишних вопросов.
А зять Аркаша, муж старшей дочери Настеньки, сидел в должности уездного судьи. Должность обошлась Авксентию Мамонтовичу в двести рублей — чиновнику из Суздаля за оформление бумаг и самому Аркаше на приличный мундир. Зять был дурак, которого мать не выучила читать без запинки, зато он умел ставить печать и не совать нос куда не просят. Для трёх деревень — идеальный судья. Жалобы от мужиков он складывал в стопку на подоконнике и забывал о них через час, а когда соседи приходили с тяжбой, победителем неизменно выходил тот, кто догадывался умаслить судью. Раз в год зять отправлял в Суздаль отчёт, переписанный под копирку из прошлогоднего.
Весь этот уклад рассыпался за какой-то месяц, и Авксентий Мамонтович, плюхнувшись обратно в кресло, которое жалобно крякнуло под его весом, потянулся к остывшему чаю, передумал и выудил из буфета штоф калужской водки — единственное, что покуда не взлетело в цене.
Началось с того, что Тюфякин сдал Суздаль добровольно. Просто взял и сдал — ни осады, ни штурма, даже выстрела ни одного. «Вошёл в союз», как он это назвал, хотя всякий понимал: «в союз» входят равные, а Тюфякин ползал на брюхе перед выскочкой из Владимира, как дворовый пёс перед новым хозяином. Боярин тогда не особенно встревожился. Ну, поменялась власть, и что с того?.. Суздаль далеко от Владимира, у них свои заботы, у нас свои. Кому какое дело до трёх деревень Авксентия Мамонтовича на отшибе?
Оказалось, чёрт побери, есть кому.
Первым явился аудитор — молодой хлыщ с портфелем и двумя помощниками, присланный из Угрюма неким Стремянниковым, чтоб у него весь зад чирьями покрылся! Хлыщ обошёл заставу, поговорил с мужиками, записал что-то в блокнот. Задержался у таблички с расценками, покачал головой и уехал, не произнеся ни слова упрёка. Через неделю пришла бумага: «Незаконно установленный пост сбора дорожных пошлин подлежит демонтажу в трёхдневный срок. При неисполнении — солидный штраф и уголовное преследование по статье о самоуправстве».
Заставу пришлось убрать. Сорок рублей серебром в месяц испарились, как утренний туман.
Следом сняли Аркашу. Зятя вызвали в Суздаль, предъявили жалобы от мужиков, копившиеся годами, которые при Тюфякине складывали в нижний ящик стола и откуда их теперь извлекли и пронумеровали. Аркаше дали два дня на добровольную отставку. Зять, к его чести, попытался возразить, но когда ему показали список из четырнадцати жалоб с конкретными суммами, датами и фамилиями, сник и подписал, где указали.
Настенька, узнав, что муж потерял должность, рыдала три дня, Аркаша запил на неделю, а Авксентий Мамонтович скрежетал зубами и ходил по дому, роняя мебель.
Третий удар пока не обрушился, но Шубин уже чувствовал его приближение, как ломоту в суставах перед грозой. Слухи о неком «эксперименте» доползли из соседнего Владимирского княжества через Кузьму Рябова, помещика из Заречного, который приезжал к Шубину за бочонком солёных огурцов и привёз новость вместо денег.
— Восемнадцать деревень забрали для опыта, — рассказывал Рябов, наливаясь краской от возбуждения и водки. — Крестьянам — землю, помещикам — шиш с маслом. Замеряют площади наделов, считают десятины, записывают, кто что сеет. Комиссии ездят, блокноты строчат. Это к чему, по-твоему? А к тому, что отнимут всё, Авксентий Мамонтович. Всё до последней борозды, мать их!
Три деревни Шубина не попали в число пилотных восемнадцати, суздальские земли вообще покуда не трогали, но в голове Авксентия Мамонтовича слово «эксперимент» давно перекроилось в «конфискацию». Вот замерят площади, вот запишут, кто чем владеет, а потом придёт бумага из Владимира: «Земля принадлежит мужикам, помещику — шиш, и ступай, барин, с богом».
— Мы же не воевали, — в десятый раз повторил Шубин, обращаясь к штофу. — Тюфякин сам к нему пришёл. А с нами обращаются хуже, чем с побеждёнными.
Плеснув водки в чайную чашку, он выпил одним глотком, крякнул и вытер губы рукавом отцовского камзола. Боярин искренне полагал, что водка из фарфора пьётся благороднее, чем из стакана, и потому всегда использовал чайный сервиз, отчего гости путались. Рябов однажды хватанул из расписной чашечки, ожидая чай, и минуту сидел с выпученными глазами, не решаясь ни проглотить, ни выплюнуть.
Обида, зревшая в Авксентии Мамонтовиче последний месяц, напоминала фурункул — большой, горячий, не украшающий своего носителя. Шубин не умел отделить личные потери от общественного блага; в его картине мира «общественное благо» означало «моё благополучие», и всякое покушение на второе автоматически означало крах первого.
При этом боярин обладал редкой способностью выстраивать чудовищные выводы из ничтожных посылок: сосед обмолвился, что в восемнадцати деревнях замеряют наделы, и Шубин уже видел, как его пускают по миру, хотя никакого указа о конфискации не существовало, ни один чиновник ему ничем не грозил, и само слово «эксперимент» помещик знал исключительно с чужих слов, не потрудившись прочесть ни строчки.
Магический дар Авксентия Мамонтовича соответствовал масштабу его личности. Пиромант ранга Ученика первой ступени, он мог раскурить трубку без огнива усилием воли, согреть чайник до приятной теплоты и, при большом напряжении поджечь что-то вроде стула. На этом его боевые возможности исчерпывались. Даже батюшка, сам не ахти какой маг, в молодости жёг на спор костры одним щелчком, а Авксентию Мамонтовичу щелчка не хватало ни на что серьёзнее лучины.
