Томский телеграфист, стр. 17
– Буржую-то что не живётся спокойно? – удивился Мишка. – Чего ждёт от нас?
– Того же – свержения монархии.
– Надеется, что за помощь его лично не тронут?
– Думаю, он сможет очень быстро разбогатеть на обломках империи и сразу уедет в какую-нибудь Америку.
– А мы?
– А мы, возможно, погибнем. – Лебедев произнес эти слова спокойно. Видимо, чертёж своей жизни он выстроил давно, и гибель как вариант завершения сходящихся линий была обозначена в одном из вариантов чертежа условным знаком. – А после на обломках самовластья напишут наши имена.
Мишка отдал фельдшеру пакет и, выйдя на станцию, вспомнил тот разговор с Лебедевым, снова уловив в душе тихий гул протеста: нет, он не хочет погибать, он выживет, ему интересно увидеть, что вырастет на руинах монархии. О том, что самодержавие становится всё дряхлее, иногда с горечью говорил даже кандидат богословия Никодим Диев. Появление в Петербурге старца Григория Распутина, о котором доползли слухи и до Томска, Диев посчитал неслучайным: многовековая русская тоска о жизни по правде извлекла Распутина из самой глубины народной жизни. А русская тоска или рождает гениальные творения, или вызывает разрушительные тектонические сдвиги.
Через Новониколаевск шли поезда на фронт. И сейчас на станции стоял военный состав: возле курили солдаты, рассыпавшись по перрону неровными гроздьями, кто-то громко смеялся, кто-то говорил, кто-то молчал; смех, разговоры и даже молчание, отделяясь от людей, повисали в воздухе над вокзалом, а после медленно уходили куда-то вдаль и рассеивались. Жизнь каждого второго солдатика уже упиралась в близкий определённый конец: гибель или ранение. Многие были чуть старше Мишки, которому только в феврале следующего, 1905 года, должно было исполниться семнадцать, хотя отвечая фельдшеру на дежурный вопрос о возрасте – ради конспирации приходилось изображать недомогание – он привычно прибавил себе год.
В прошлый приезд Мишка видел санитарный поезд – хорошенькое личико сестры милосердия, стоящей на подножке, напомнило ему Зою. «Нет, если жениться, – подумал тогда, – только на образованной девушке, мне, хулигану-недоучке, следует подобрать себе более культурное дополнение. Скучно, если жена будет, подобно Шурочке, повторять только призывы листовок. Как сказал встреченный у Лебедева учитель Попов? Женщина без ореола поэзии – самка или мужик в юбке. До женитьбы пока далеко, а вот закрутить амурную интрижку всё-таки хотелось бы».
Шурочка замечала, младший брат скучает по изменнице Зое – видела её с ним пару раз и, не испытывая к бывшей гимназистке никакой симпатии, была довольна завершением Мишкиного романа. Пересуды о наличии у доктора Залманова жены где-то под Гомелем, плутавшие по томским улицам, обрадовали Шурочку как заслуженное наказание вертихвостки: то, что Мишка избавился от неё – хорошо, но и проучить её стоило. Пусть теперь живёт с обманщиком. Познакомить Мишку с племянницей священника Чистякова, Верой, надоумил Шурочку муж. Мишка никак не давал ему «Искру», которую тот у него просил втайне от жены. Газету постоянно поставляла в Томск конспиративная сеть, протянувшаяся уже по всей центральной России и, как птичья стая, перелетавшая Уральские горы. Диев рвался на партийные собрания и упорно просил принять его в члены группы РСДРП. «Вот навязался на мою голову, – досадовал Мишка, – ну, не могу я его рекомендовать». Лебедева и Гаева он предупредил: муж сестры рвётся к нам, но совершенно не подходит для революционного дела. И к тому же до сих пор под надзором полиции.
– Понял тебя, – сказал Гаев. Его щедрая белозубая улыбка уже привлекла в партию нескольких девушек. – Хотя сам факт такого воодушевления нельзя не поощрить. Как-нибудь можно позвать его на городскую сходку.
– Правильно, – согласился Лебедев, – пусть ощутит себя нужным.
…Вера не так давно окончила епархиальное училище, – в нём получали образование девочки из духовной среды. Её отец скончался, когда единственной дочери было пять, мать еле-еле сводила концы с концами, – от мужа ни денег, ни собственности не осталось. Отец матери, управляющий железоделательного завода в Енисейской губернии, первое время помогал, у него Вера жила до одиннадцати лет. Вдова всё это время искала средства на жизнь, пробовала, да так и не научилась шить шляпки, и в конце концов пристроилась в одну из народных библиотек, основанных Макушиным-старшим. Обучали Веру в епархиальном училище за казённый счет, поскольку семья потеряла кормильца. Обе дочери деда вышли замуж за священнослужителей: старшая – за священника-миссионера Силина, младшая, мать Веры, – за томского диакона, служившего при родном брате – священнике Чистякове.
По сравнению с озорной Зоей, склонной к эпатажу и к поцелуям на публике, Вера в глазах Мишки сильно проигрывала. Он моментально угадал застенчивость и неуверенность, определяющие её поведение. Картина Вериного мира начинала дрожать и теряла чёткость от любого резкого слова, от взгляда, брошенного бесцеремонным прохожим. Вера считала себя некрасивой, к тому же мучилась от социальной незащищённости. Быть выпускницей епархиального училища казалось ей почему-то почти что стыдным. Лишённая червоточины зависти, она идеализировала гимназисток, представлявшихся ей принцессами, а себя видела простой томской девушкой. А ведь по натуре – Мишка это чувствовал – была отнюдь не простой, много сложнее той же Зойки. Вера и читала не одни женские романы, она любила Тургенева, тянулась к Достоевскому, прятала в медальоне не свой детский локон, как Зоя, а крохотный портретик поэта Лермонтова. Однажды на прогулке, остановившись на мостике над Ушайкой, Вера рассказала Мишке, как жила у деда в сельской усадьбе. Дед уже взрослым сдал экзамен сначала за гимназию, а затем – на должность инженера.
– Он – самородок, сирота, его обучили грамоте ссыльные. В доме деда я пристрастилась к чтению: у него большая библиотека.
Чуть позже Вера показала фото: грузный молодой человек в хорошем костюме, в полуботинках, сидел в центре группы мужчин. Трое стояли позади, двое сидели с ним рядом.
– Это миллионщики, сидит справа – Гадалов, слева – Шерстобитов, остальных не знаю.
– А я и этих не знаю, – засмеялся Мишка. – Дед твой выглядит на фото, как статский советник, а вот двое, что за ним, похоже, недавно с кистенём на дорогах шуровали.
– Гадалов – самый богатый человек Красноярска. А Шерстобитов – владелец нескольких золотых приисков и завода, где дед служил управляющим. Они все уважали деда за ум. И всё-таки…
– И всё-таки что?
И Вера рассказала ему, как пригласили её, девятилетнюю, на Рождество в дом к Шерстобитову. Ей запомнились тяжелые бархатные шторы просторного зала, высокая ёлка, украшенная множеством игрушек, крохотные свечки на пушистых ветках, огромный чёрный рояль и тихо что-то наигрывающий молодой мужчина. Дед потом назвал его «политическим» – ссыльным дворянином.
– И особенно ярко помню шумных детей и очень толстых женщин, пышно одетых. Они были детьми и жёнами тех мужчин, что на фото с дедом. Мужчина за роялем перестал играть, подсел к столу, где чего только не было. Меня поразили оранжевые апельсины и огромный торт в виде башни с часами. Прислуга внесла в зал подарки. Девочкам толстых дам жена Шерстобитова вручила великолепных кукол. Одна кукла, в розовом шелковом платьице и чепчике, когда девочка её наклонила, произнесла: «Мама», другая выглядела как прекрасная невеста – вся в белом кружеве… А мне как дочери не миллионщика, а всего лишь управляющего заводом вручили какую-то тёмно-зелёную коробочку. От огорчения я даже не стала её открывать, положила на стул. Наверное, не прошло и пяти минут, как на этот стул опустилась огромная толстая дама и своей тушей раздавила мою коробочку. Так и не знаю, что мне тогда подарили. И почему-то никак не могу забыть то давнее грустное Рождество.
– Знаешь, – Мишка посчитал эпизод с подарком пустячным, однако уловил его важность для взросления и превращения Веры в неуверенную в себе девушку, – если бы я стал собирать в своей памяти обиды, собрал бы целый ворох – не донёс бы.
