Архитекторша, стр. 4
Когда стремянный распахнул дверцу и я выставила туфельку на подножку, ропот вдруг резко стих. На площадке воцарилась недоуменная тишина. Меня каменщики доселе не видели и потому строили на мой счет самые сумасбродные гипотезы. Их воображение неслось вскачь от одного лишь слова «архитекторша». Должно быть, считают меня молодой и красивой, усмехнулась я. Впрочем, вуаль, скрывающая лицо, все равно не позволит им этого удостоверить.
«Можем начинать, синьора?» – спросил подошедший мастер. «Начинайте, мастер Бераджола. Или вы ждете другого архитектора?» – ответила я самым легкомысленным тоном: иного он не воспринимал.
Мастером был угрюмый, молчаливый, сдержанный ломбардец. Его суровое лицо цвета выгоревшей на солнце кожи ровным счетом ничего не выражало. Мне он повиновался по обязанности, поскольку назначен был моим подчиненным. Аббату пришлось черным по белому прописать это в договоре, чтобы избежать споров и недоразумений. Ломбардец согласился – боюсь, не слишком охотно. А может, у него просто недостало воображения оценить последствия своего поступка.
Бераджола махнул рабочим. Один из них, нерешительно приблизившись, взял кельму, макнул ее в ведро с раствором и закрепил пластинку на камне. Монсеньор аббат всыпал в бадейку с водой щепоть соли, потом плеснул в котлован, чтобы придать зданию устойчивости. «Adiutorium nostrum in nomine Domini, qui fecit coelum et terram [7], – произнес он, осеняя котлован крестным знамением. – Exorcizo te, creatura salis, per Deum vivum, per Deum verum, per Deum sanctum» [8]. Мастер вложил мне в руки камень – идеальный параллелепипед с кипенно-белыми ребрами. Вот бы ощутить его шероховатость… Но увы, я была в перчатках. Краеугольный камень моей жизни оказался на удивление легким. Держа его в раскрытых ладонях, словно приношение, я поняла, что пластинка с надписью – того же размера. Впрочем, долго камень у меня не задержался, перейдя, как велит обычай, к его превосходительству послу Франции. Тот и сам был не рад подобной чести, но, будучи самой важной из присутствующих персон, избежать ее никак не мог. Он был несколько удивлен, что камень ему протянула именно я: согласно ритуалу, это должен был сделать архитектор будущего здания. Похоже, о том, что архитектором буду я, аббат ему не сказал. Посол постарался избавиться от этой обузы как можно скорее, словно камень жег ему пальцы. Кто-то из свитских бережно отер вельможные перчатки платком.
Изготовил пластинку литейщик из Борго. Это традиция, которая тянется еще с библейских времен и, надеюсь, забудется нескоро: непременный искупительный обряд. На стройках поскромнее такие таблички делают из обожженной глины, на более важных – высекают из мрамора. Но мраморная плита сразу напомнила мне о надгробном камне, вроде тех, что Рим исторгает из своего чрева всякий раз, как винодел ведет борозду под новую лозу, а крестьянин вспахивает поле. Некрополи прошлого не дают покоя городу живых. Я же всегда предпочитала металл и потому выбрала свинец: в конце концов, таблички с проклятиями, которые в древности бросали в колодец нимфы Анны Перенны [9], тоже были сделаны из свинца.
Об этом мне еще в детстве рассказал отцовский приятель по прозвищу Токкафондо, Проныра. Из множества художников, что бывали в нашем доме, он был моим любимчиком. Лицо его уродовал шрам – напоминание об ударе мечом, едва не отправившем пройдоху на тот свет. Но меня это не пугало, а скорее завораживало. Токкафондо казался мне кем-то вроде сказочного людоеда или разбойника из старинной баллады. Слава за ним тянулась мрачная: он не раз сидел в тюрьме, был даже приговорен к смертной казни и спасся лишь тем, что приговор смягчили, отправив его ворочать веслом на папской галере.
Отец называл друга исследователем. В конце прошлого века каждый юнец грезил новыми землями и новыми народами, мечтал покорять океаны, леса и горные хребты Америки. А Токкафондо выбрал другой континент – тот, что был скрыт во тьме земли: невидимый глазу, близкий, но недостижимый, как Северный полюс. Из своих вылазок в недра Рима, как правило незаконных, он выносил на поверхность целые горы находок: так возвращались из Индии и Нового Света с перьями диковинных птиц, отравленными стрелами, статуэтками идолов или змеиными шкурками. Добычу сакральную – мощи христианских мучеников или тех, кого он ими нарекал, – Токкафондо сбывал с рук за деньги. А языческую – найденную больше по случаю – раздаривал знакомым: пальцы античных статуй, осколки мраморных сандалий или флаконов для духов, даже игральные кости и глиняные фигурки оленей, собак, кроликов или кошек, захороненные родителями в гробнице ребенка за многие столетия до эпохи мучеников [10]. Когда мне было года четыре или пять, он дарил такие фигурки десятками, и я играла с ними, покуда они не рассыпались в пыль прямо у меня в руках.
Но свинцовые пластинки с таинственными надписями он, невзирая на недовольство отца, уже присмотревшего их для использования в качестве пресс-папье, все-таки отнес обратно. Один его клиент, известный знаток, утверждал, будто расшифровал письмена и обнаружил, что это страшные проклятия. Токкафондо бросил их в колодец, откуда прежде вытащил, и, боясь вызвать гнев мрачного языческого божества, отказывался даже признаться, в каком именно районе Рима тот колодец находится. Из суеверия отец отвел нас всех за благословением к чудотворному образу Мадонны. Сам Токкафондо с нами не пошел и в скором времени умер.
С какой бы радостью я, подражая древним, велела бы выбить на свинцовой пластинке грозные, вселяющие ужас слова, вместо того чтобы риторически чествовать мир, обретенный по итогам чужой войны! Я бы написала: «Будь проклят до сотого колена тот, кто коснется единого камня этой восхитительной виллы…»
Однако надпись была куда короче. К тому же на латыни. В ней упоминался год, 1663-й, и обстоятельства, способствовавшие началу строительства, то есть восстановление мира между двумя могущественными державами: Святой Церковью и Францией. Кстати, обе они были не чужды и аббату: в одной он родился, другой служил. Точных формулировок не помню: зубрить латынь я никогда особенно не любила, поскольку считала ее бесполезной.
Эпиграф, надпись на камне, закладываемом в основание будущего здания, обычно заказывают у какого-нибудь известного поэта, хотя написанные им стихи никому и никогда не суждено прочесть. Если, конечно, архитектурный шедевр, возведенный на этом камне, не рухнет в результате землетрясения, проседания грунта или ошибки в расчетах. И не будет снесен по причине ветхости или изменившихся вкусов, в свете которых он станет выглядеть старомодным и нелепым, – чего, очевидно, не желают ни поэт, ни заказчик. Таких эпиграфов, должно быть, уже сотни, тысячи. Их можно найти под каждым домом. Целая антология эпиграфов! И пока стоит Рим, света ей не увидеть.
Этот я попросила написать нашего общего с аббатом и моим братом Базилио знакомого. Зовут его Карло Картари (зовут, а не звали: думаю, он еще жив). Для Рима он был довольно значительной фигурой. Я бы даже назвала его другом, но предпочитаю приберечь это драгоценное слово. И нисколько не стесняюсь признаться, что за всю мою долгую жизнь друзей у меня набралось не больше двух. В 1663 году мы с Картари были соседями, жили в одном доме, часто наведывались в гости друг к другу. Адвокат охотно пользовался нашей семейной библиотекой, брал почитать отцовские рукописи, безропотно предоставлял нам свою карету, беседовал с братом о политике и придворных интригах, а я с его женой – о вышивке и духах. И после всего этого даже не пригласил нас на свадьбу дочери, хотя именно я учила ее основам живописи! Вот ему я и предложила сочинить несколько торжественных строк, которые должны были принести нашей вилле удачу. Мне – нам – это и в самом деле было нужно.
Адвокаты кардинальской консистории, как и все прочие, – отъявленные любители марать бумагу. В Риме писателей всегда было больше, чем жителей. Они читали друг дружке свои творения, хвалили и льстили приятелям, изливали яд на чужаков. Писали обо всем на свете, в стихах и в прозе, на простонародном языке, вольгаре, и на высокой латыни. О бытовых мелочах и событиях, потрясающих весь мир, о папах, литургиях, святых, о времени и смерти. О часах, об ангелах, о повадках птиц, в особенности певчих, о желаниях плода в утробе матери, о пиве и природе вина: как его лучше пить, горячим или же холодным, опустив в бокал кусочек льда. Рифмовали что попало, без тени вдохновения и таланта. Отец научил меня распознавать настоящую поэзию. Я знала, что хороших стихов адвокат не напишет, но мне было все равно. Стихи нужны были для приличия, для меня же имела значение лишь последняя строчка. Мое имя.
