Архитекторша, стр. 3

За остерией в Малагротте башни и фермы попадались все реже, и вскоре карета, вздымая клубы пыли, уже катила по совершенно пустой дороге. Даже на мостах, переброшенных через дренажные канавы, нам никто не встретился. Одни только буйволы населяли эти гиблые, болотистые места. Моим глазам не на чем было отдохнуть, и я, уткнувшись в кудряшки на отцовской груди, понемногу задремала, убаюканная размеренным биением его сердца.

Меня разбудили голоса. Карета не двигалась. Едва я соскочила с подножки, как резкий порыв ветра сорвал с моей головы белый платок. Я бросилась его догонять – и замерла, задохнувшись от восторга. Передо мной в первый – и единственный – раз явилось море: лазурное полотно, в оборках расшитых волнами серебристых кружев. По мере удаления эта лазурь понемногу темнела, плавно переходя в стальную линию горизонта. Куда ни кинь взгляд – повсюду простиралась водная гладь, отделенная от небесной синевы безупречно ровной, словно проведенной по линейке чертой. Отец, положив руку мне на плечо, сказал, что на той стороне, только далеко-далеко, лежит Франция. Так я впервые услышала упоминание об этой стране.

Солдаты из крепости, которым настоятель сообщил о приезде, проводили нас к нужному месту. Однако китовой туши там уже не было: остались лишь продолговатые кости черепа, шипастый обрубок хребта и дугообразные – грудной клетки. Скелет напоминал опрокинутый вверх дном корабль. Однако кости, настолько выбеленные, что казались высеченными из мрамора, делали его похожим скорее на разбросанные вдоль Аппиевой дороги античные руины, давно превратившиеся в груды обломанных капителей, покосившихся пилястр и обрывающихся в пустоту карнизов, о первоначальном облике которых теперь можно было только догадываться.

И все-таки я не была разочарована. От бренных останков веяло той же грандиозностью, тем же величием, что и от руин Древнего Рима. Я понимала, что кит – настоящее чудо. «Глаза огромные, как колеса у кареты, – восторженно шептал отец, – а зрачки – как эбеновые шары». Он не сыпал абстрактными мерами длины, он их показывал. А чтобы объяснить то, чего я не знала, сравнивал с предметами повседневного обихода: зубы частые, будто гребень, на каких треплют пеньку, нижняя губа выступает полукругом, словно травертиновый валик вдоль основания крепостных стен… Отец, подобно волшебникам, обладал даром воплощать слова в реальность. Он был писателем, хотя в ту пору я этого еще не знала. И вскоре перестала слушать, а просто глазела на зубчатый хребет, о который, пенясь, разбивались волны, да временами, прищурившись, вглядывалась в горизонт в надежде увидеть фонтан еще одного кита. Но на водной глади виднелись только рыбацкие тартаны [5] из Санта-Маринеллы и, чуть дальше, белые паруса корабля, направлявшегося в Порто-Эрколе.

«В нашем море киты не водятся, – задумчиво сказал отец. – Но это не значит, что их не существует. Вот почему мне так дорог этот зуб, вот почему он навсегда останется со мной. Это как дать самому себе обещание, понимаешь? Где-то есть вещи, о которых мы даже не подозреваем. И нам непременно нужно их отыскать, а если не получится – создать самим».

«Да, синьор отец», – ответила я, хотя не очень-то поняла, что он имеет в виду. Отец впервые заговорил со мной как со взрослой, а ведь мне тогда не было и восьми лет. Он редко уделял мне внимание. Я была лишней. Просто еще одна дочь – болезненная, не блещущая красотой, отличающаяся от других лишь беспробудным сном. Слишком робкая, слишком покорная, чтобы проявить тайное желание стать кем-то другим – героиней, принцессой, великой воительницей, способной одной неодолимой силой воли возвыситься в этом мире, обретя славу и почет. Надежды на продолжение творческой династии отец возлагал на моего младшего брата Базилио, а всю свою любовь уже без остатка отдал матери и сестре Альбине. Мне ее не хватило.

Но историю о ките он рассказал мне одной, и только я одна поняла, что значил для него – а может, и для меня – этот зуб. То, что мне виделось в этой старой, одинокой, но отважной самке, одновременно привлекало и пугало.

Отец снял башмаки и предложил мне сделать то же самое, предупредив, впрочем, чтобы я была осторожна, поскольку песок усеивали ракушки с обломанными створками, острыми, словно ножи. Потом он взял меня за руку, и мы двинулись по мелководью. Останки кита лежали не более чем в дюжине шагов от берега. Но добраться до них мы так и не смогли. Всего через несколько шагов я расплакалась от боли, пронзившей ногу. Отец тоже стенал и бранился. Камни, скользкие от водорослей, кишели морскими ежами. Шипы впивались в наши пятки, пальцы, стопы. На берег нас выносили солдаты: не помогли даже высокомерные заявления, что мы оба желаем идти дальше.

Обратно в карету пришлось забираться окоченевшими, в сыром, не просохшем на майском солнце платье и босиком, поскольку ступни были замотаны бинтами, которые смочили маслом. Служители в больнице Святого Духа не один час извлекали из нашей кожи шипы – крошечные, черные, словно перец, крупицы, – а моя мать целую неделю попрекала мужа. Что за безумие обуяло его эксцентричный разум? Как ему вообще могло взбрести в голову тащить девочку в Санта-Северу? А главное, что, кроме разбитых ног и жара, я от всего этого получила? Но мы с отцом знали, что возможность увидеть останки кита того стоила. За двадцать один год, что мы прожили бок о бок, между нами не случалось разговора столь глубокого, как тот, на пляже.

Теперь зуб кита здесь, на моем столе. Все прочее мне пришлось оставить, но от него я бы не отступилась никогда. Ни запаха, ни цвета он больше не имеет. Остатки щетины выпали, в поры просочилась пыль, окрасив их пепельной патиной. Я гляжу на него каждый Божий день. Отец покинул меня почти шестьдесят лет назад. Книгу с его портретом я давно подарила и уже не помню ни голоса, ни черт. Но мне бы очень хотелось рассказать ему, где бы он ни был, что я тоже сдержала обещание.

Краеугольный камень

Обо мне никто не знает. Само мое имя покоится на глубине трех пядей, под толщей земли, запечатанное в сердце холма, именуемого Монте-Джано, «горой Януса». Двуликий Янус – бог порога, начала и конца, покровитель этого города. Хотя, родись я в другом столетии, он мог бы стать повелителем и моей судьбы. Одинокий холм, где вечно гуляет свежий морской ветер, стоит на отшибе, не на том берегу реки – и все-таки господствует над Римом. Однако любили мы его не только за это. «Знаешь, друг мой, – сказал мне как-то аббат [6], – с этой высоты я каждый вечер, в час заката, наблюдаю, как тьма незаметно, мало-помалу, стирает все, что составляло красоту Рима. Купола, сады, дворцы, площади, башни, фонтаны, колокольни, кресты – все исчезает, как сон. И я наконец смиряюсь с утраченными иллюзиями».

Мое имя выбито на свинцовой пластинке изящным шрифтом античных монументов. Октябрьским утром рабочие заложили его в фундамент. Закладка краеугольного камня – церемония торжественная и вместе с тем радостная, вроде крещения. Никому и в голову не может прийти, что начало и конец всегда идут бок о бок, что каждое свершение подразумевает возможность неудачи: как успеха, так и провала, триумфа или катастрофы. А временами и того и другого.

Но тогда я всего этого еще не понимала. Сердце пустилось в галоп, во рту пересохло от осознания себя одновременно и матерью, и крестницей, и крестной. Там, где другие видели лишь гигантскую яму – и гору рыхлой земли с торчащими пучками выдранных корней, – я уже воображала террасу с фонтаном, балюстраду на резных столбиках, статуи и фасад, в окнах которого отражаются солнечные лучи.

Карета остановилась на самом краю участка. Откинув шторку, я увидела, что все уже собрались. Чуть в стороне, под навесом для каменотесов, сгрудились вокруг мастера рабочие; а на краю котлована расположились аббат, худой и долговязый, как предзакатная тень; его секретарь в роговых очках; стайка священников в одинаковых черных рясах, развевающихся на ветру; адъютант губернатора в шляпе с перьями; настоятель близлежащего монастыря Святого Панкратия; посол в кудрявом парике и с лихо закрученными усами, окруженный свитой ливрейных юнцов. Под перголой недвижно дремали лошади; лишь хвосты их лениво вздымались, отгоняя слетевшихся на виноградные грозди ос.