Примкнуть штыки!, стр. 85
От неё пахло женщиной. Запах этот его пьянил. Он грезил им и потом, без неё. И тосковал по ней. Его ровесницы, которых он, случалось, тискал где-нибудь на речке или на ферме, куда они приходили помогать матерям ухаживать за колхозной скотиной, не пахли так, как пахла Любка…
И теперь он, отгородившись от войны воспоминаниями и шинелью, которую кто-то заботливо и, видимо, из жалости накинул на него, нестерпимо тосковал по Любке. Он не хотел открывать глаза. Как бы обнял он её сейчас! Как бы прижался к ней! Ах, как бы он теперь её любил! Любка…
…Уже стало светать, и засочился сквозь реденькую крышу бабьими руками построенного шалаша нежный, как девичья щека, свет утренней зари, когда он, едва справляясь с одолевавшей его дремотой, приподнялся на локте и посмотрел на Любку. Любка спала, разметавшись во сне. Полные губы её вздрогнули и открыли ряд белых зубов. Прозрачная слюнка собралась в уголке рта. Он потряс головой. Туман не проходил. Он поцеловал её в пухлые губы. Слюнка скользнула вниз. И Любка всхлипнула, улыбнулась и открыла глаза. И Боже, целый мир, неведомый доселе, вспыхнул вдруг вокруг и засиял!
Когда он прокрался в свой шалаш, Иван тут же прекратил свой богатырский храп и спросил заспанным голосом:
– Ну? Рассказывай, братень, кто из вас двоих сверху был?
– Чего? – вздрогнул он, не ожидая, что брат не спит.
– Кто, говорю, целкой был? Кто – кого? Ты – её или она – тебя?
– Пошёл ты!
Иван замеялся, повернулся на другой бок и тут же захрапел.
То ли от братнего храпа, то ли от пережитого ночью он так и не сомкнул в то утро глаз…
Но насмешки брата на этом не прекратились. Когда на покос приехали родители и сёстры и мать увезла в Подлесное первый воз, а Варя и Саша принялись подбирать сырые, отволгнувшие за ночь и по этой причине отброшенные в сторону клоки сена, Иван подмигнул Саньке и вдруг брякнул отцу:
– Слышь, тять, Санька-то наш, братень мой молодший, нынче в сваты ходил.
Отец бросил налаживать косу и внимательно посмотрел на сыновей. Сперва на старшего, а потом на него, «молодшего». Так было всегда.
– И далёконько? А, сынок? – спросил отец, видимо, уже о чём-то догадываясь, и снова принялся расклинивать косу. Ударит молотком, а коса звенит… Ударит, а она – как живая…
– Да нет. По соседству, – хохотнул Иван и посмотрел на соседний покос, где уже кружила весёлая, ладно прибранная Любка. Словно ситцевое облачко, порхала она над рядами, подхватывала траву лёгкими грабельками, и они у неё в руках, выбеленные и выглаженные, поблёскивали, словно паутинка на солнце.
– Эх, какова! Бабочкой вьётся! – опять засмеялся Иван. – Сань, Сань, погляди-погляди на свою кралю. Сегодня мы и впятером за нею не угонимся…
Отец снова посмотрел на них, теперь уже в обратном порядке. Потом на Любку. Потом снова на него. И закурил. Коса была уже готова. И сказал:
– Воины, ти вашу… Вот воротится с кадровой Петька Нос, он тебе, Санька, яйца-то оторвёт. А тебе, Ванька, как поноровщику.
Иван опять хохотнул, весёлым глазом посмотрел по сторонам, далеко ли сёстры, и сказал:
– Да ладно, тять, не отбивай охоту. Пускай поозорует. От Любки не убудет.
Санька весь пылал от стыда и злости на Ивана. Какое он имел право, вот так, просто… Он готов был кинуться на брата с кулаками. И если бы не отец, драки было бы не миновать.
– Поозорует… С девкой озоровать – это не морковку в чужом огроде дёргать. Любка без отца росла. Или это для вас ничего не значит?
– Да ладно тебе, тять, – начал заступаться то ли за Саньку, то ли за себя самого смущённый словами отца Иван. – Что она, ребёнок, что ли? Несовершеннолетняя? К ней уже, может, вся деревня переходила!
Отец резко вскинул руку над Ивановой головой. Ударить не ударил, но кулак, увесистый, как цыганский чайник, так и завис над темечком брата и какое-то время покачивался в грозном раздумьи. Иван на всякий случай зажмурил глаза и втянул голову в плечи.
– Ты, сынок, больше такого не говори. А то обоих поучу. Ходоки…
Они, оба, опустили головы. Иван глядел в одну сторону. Санька – в другую. А хотелось взглянуть на Любку, хотя бы одним глазком, на её лёгкое порхание над разбитыми рядами на соседней дольке. Слышно было, как она ходила там хозяйкой, хрустела кошениной. И не смотрел, а видел, какое от неё исходит сияние. Никто этого не мог видеть. Только он. И напрасно такое сказал Иван – полдеревни… Ведь только он, Санька, видел Любку такой сияющей. И разве не к нему она сегодня пришла и ходит около, шурша своими лёгкими граблями?
Отец посмотрел на соседнюю дольку, на сыновей, вздохнул, обращаясь к старшему:
– Ты, что ль, надоумил? Инструктор, ти вашу… Доброму б вон лучше брата поучил. А то косит – как барана стрижёт. Рядами да клоками.
Рядами… Как барана… Неожиданный упрёк отца обидел Саньку. Он всегда считал, что косит хорошо. Не так, конечно, как отец. Но и не хуже Ивана. И в косьбе брат ему не учитель. Косить Саньку учил дед Евсей.
Днём Санька видел, как отец разговаривал с Любкой. Случилось это так. Отец закашивал последний ряд внизу, возле самого родника. А Любка, как будто нарочно, пришла набрать воды.
– Люба! – окликнул он. – Много ль вам с матерью ещё косить?
– А что? – радостно отозвалась Любка.
Она так и встрепенулась вся и замерла. И не надо было обладать особой проницательностью, чтобы понять: что-то у них с Санькой есть, Иван сказал правду.
– А то, что моя бригада без дела мается, ти их…
– Ой, спасибо, дядь Гриш. Мы с матерью и сами управимся.
– А то гляди. Подмогнём по-соседски.
– Да нет же, говорю, управимся. – И приветливо засмеялась. – Мне тут и одной на упрёшку осталось, не больше.
И Санькино сердце ёкнуло, слыша такое: значит, ещё одну ночь Любка будет ночевать здесь, на Яглинке, в своём шалаше. И он присел за кустом, чтобы ни отец, ни Любка не увидели его.
Отец докосил, вернулся к шалашу, повесил косу на берёзовый сук и сказал:
– Шабаш. Завтра вывезем домой последнее.
Это означало, что он оставлял их на покосе ещё на одну ночь.
– И гляди, ребятёнка ей не сострой, – сказал ему отец и больно прихватил за ухо. – А то… С налёту… Коршун… Ти вашу!
И теперь, вспомнив всё это, Воронцов ещё раз вздохнул о Любке и подумал с каким-то безразличием к себе и ко всему вокруг, что, в сущности, он всё испытал в жизни, всё у него уже было и что, если с ним что случится, если его тоже убьют…
Он открыл глаза. Рука ныла даже в тепле. Доктор долго копался в его ране, промывал её, протирал какой-то жидкостью, намазал вокруг пахучей мазью, приложил марлевый тампон и туго забинтовал. Алёхин подсвечивал фонариком и отворачивался. Воронцов успел разглядеть рану. Теперь, когда опухоль спала, стянуло и края раны. Оставалось совсем небольшое отверстие, заполненное чем-то синюшным, чужим. Только на выходе рвануло посильнее, на три стороны. Словно вошла одна пуля, а выходили все три. Синюшная звёздочка там была пошире. Ни кости, ни сухожильев не задело.
Закончив перевязку, доктор спросил:
– Молодой человек, и надолго вы нас тут задержали?
Воронцов сделал вид, что не расслышал его вопроса.
Майор Алексеев, сухощавый и высокий, чем-то напоминавший ротного, навалившись грудью на бруствер, смотрел в бинокль за лощину. Он давно заметил, что там, в кустарнике, где должна была окопаться засадная группа боевого охранения с двумя пулемётами, что-то происходило.
– Товарищ майор? – Воронцов вскочил на ноги с таким виноватым видом, будто проспал бой.
Ноги его отекли, затяжелели, так что он какое-то время не мог распрямить их.
– Спокойно сержант. Не высовывайся. Мои ребята, похоже, кого-то обнаружили. Сигналят.
Ещё ночью, когда они расставляли людей и определяли позиции для пулемётов, когда вырубали березняк для того, чобы расчистить сектор обстрела для артиллеристов, он понял, что ходом боя будет руководить майор. Пусть будет так. Он и не стремился переподчинить себе полк со взводом 45-миллиметровых орудий. Лишь бы продержаться до полудня. Лишь бы выполнить приказ.
