Скрипка некроманта, стр. 55

— Я? Нет… не знаю… — вопрос смутил его, оттого что ударил в точку: иногда сильно хотелось вернуться в столицу с неслыханным триумфом и гордо отвернуться от прежних своих приятелей; более суровой кары Маликульмульк не придумывал, но ведь и этого — немало…

— Мстительны — оттого вам этот ужас и пришел в голову. Но совершенно не способны писать доносы. У него же была цель — подслушать что-то, пригодное для хорошего, злобного, смертельного доноса. Какая скрипка, помилуйте? Да если бы она валялась у него на пути — он бы ее не заметил…

— Вы уверены, Паррот, что он только за этим пытался проникнуть в замок?

— Уверен.

— А вам не приходило в голову, что и вы способны ошибаться? — выпалил Маликульмульк, немного обиженный обвинением Паррота.

— Приходило, конечно. Да только я знаю людей, которыми владеет одна-единственная страсть. Они же ничего по сторонам не замечают. Много ли вы сами замечали, когда в столице сражались с пороками?

— Я?..

Паррот каким-то чудом угадал уязвимое место Маликульмулька, ахиллесову пяту, прореху в той части головы, где замечаются и собираются вместе особенности и приметы живых людей. Любовь к театру возникла неспроста — в театре были амплуа, весьма удобные. Поделить мир на юных любовников, развратных старух, вороватых лакеев, пройдошливых подьячих, бездарных вельмож — а потом составлять из них интриги и сцены, чего ж удобнее! Раз только пытался изобразить живого человека с его необычными странностями, и то — самого себя, и то — пьеса «Лентяй» по сей день не закончена, хотя начата была куда как бойко.

Для борьбы с пороками такой взгляд на мир очень удобен. А чтобы стать счастливым, нужно вглядываться в людей, приспосабливаться к ним, наслаждаться тем, чем каждый из них отличается от прочих. Тогда только соберешь вокруг себя тех, кто может стать тебе дорог. А сами ведь не соберутся — и от одиночества волей-неволей будешь с утра браться за перо и громить пороки.

— Значит, кроме Брискорна — некому? — спросил Давид Иероним. — Все совпадает, все мелочи?

— Одна мелочь не укладывается в сей сюжет, — честно сказал Маликульмульк. — И что она может означать — ума не приложу.

— Что же это?

— В галерее Южного двора, неподалеку от дверей, в которые входили гости, был найден кусок канифоли. Такая в Риге не продается. Ее, надо думать, обронили итальянцы. Но какого черта они открывали на морозе футляр с инструментом?

— Действительно, странно, — согласился Гриндель. — Эта канифоль просто лежала в галерее на каменном полу?

— Нет, она лежала возле перевернутого ящика. Тоже, кстати, непонятно, откуда он там взялся.

— Это очень любопытно, — сказал Паррот. — Значит, скрипку вор унес, а футляр вместе с прочим содержимым оставил?

— Да, смычок он оставил. Все прочее указывает на Брискорна — итальянки видели его в коридоре, куда выходили двери комнат, приготовленных для артистов. Он был там с дамой…

— С госпожой Залесской?

— Да. Я думаю, она приняла у него скрипку, когда он вынес инструмент, и спрятала ее в башне Святого духа. Все сходится — в этой башне их застала воспитанница княгини, девица Сумарокова.

— А если это все же не Брискорн? — спросил Паррот. — Если это кто-то из итальянцев? Помните, как в подвале нашли труп скрипача? Что, если этот скрипач и был вором? А потом его убили, чтобы он не проболтался?

— Да нет же, это невозможно! Я точно помню, что говорил старый Манчини, когда обнаружил кражу! — Маликульмульк задумался, припоминая. — Ну да, этого человека звали Баретти, и он к концу приема так напился, что не мог устоять на ногах. И более того — его выводили под руки, когда старый Манчини с мальчиком шли в комнату и несли с собой эту проклятую скрипку. Она пропала уже после того, как уехали музыканты. Я думаю, что скрипач стал свидетелем каких-то действий Брискорна.

— Бедный Баретти, — сказал Гриндель. — Заехать Бог весть куда и умереть в чужой стране… Его ведь здесь похоронят?

— Вряд ли тело повезут в Италию, — согласился Паррот. — Правда ли, что он в Риге стал пить не просыхая?

— Правда. Итальянки при мне это не раз говорили, и старый Манчини говорил. Вот ведь как забавно — они не знали, что я понимаю по-итальянски, и называли Манчини старым бесом. Особенно его невзлюбила Пинелли — эта маленькая, пухленькая…

— Да, я помню, — равнодушно сказал Паррот. — Очень милая особа, и голос превосходный. Так вы, Крылов, невольно подслушали, что говорили эти женщины?

— Да. Я ведь сразу не сказал им, что учил итальянский и читал в подлиннике оперные либретто и комедии Гольдони. А потом признаваться было уже неловко.

— Занятно! Я и не знал, что вы владеете итальянским. Что еще певицы говорили о несчастном Баретти?

— Очень удивлялись, что Рига так на него повлияла. Раньше он пил умеренно, и надо думать, красное вино, а здесь начал вовсю употреблять крепкие напитки. И впрямь странно, что он умудрился напиться во время приема. Знаете, Паррот, я имел дело с актерами. Пьянство во время спектакля — опасное занятие, если актера увидят с бутылкой — неприятностей не миновать. Некоторые любители таскают с собой фляжки, которые легко спрятать. Вот я и думаю, что этот Баретти принес с собой фляжку. А итальянки так сердиты на Манчини, что решили, будто это Манчини споил им квартет. Но странно — ведь приглашение генерал-губернатора для бродячего музыканта большая честь, что же он вздумал опозориться в замке? Старик Манчини сказал, что люди князя буквально выносили его на руках.

— Что еще сказал старик Манчини? — резко спросил Паррот.

— Ох, да чего он только не говорил! Он не желал, чтобы полиция расследовала кражу — будто бы маркиз ди Негри, знатный итальянский некромант, прислал за скрипкой злых духов, и они ее унесли. Будто бы маркиз для того подарил мальчику скрипку, чтобы она выпила из него жизнь. Ему бы готические романы писать, этому Баретти!

Давид Иероним рассмеялся.

— Хотел бы я побеседовать со стариком, — сказал он. — Если он знал, что маркиз — некромант и выделывает всякие дьявольские штучки, отчего же он согласился взять у маркиза скрипку для своего ребенка?

— Честолюбие оказалось сильнее родительской любви, — объяснил Паррот. — Это обычное дело — если дуракам родителям Бог пошлет талантливое дитя, мучить его занятиями, лишать всех детских радостей, лишь бы оно было приглашено на домашний концерт к какому-нибудь жалкому князьку, повелителю трех сотен нищих подданных.

— Тем более, что Манчини не родной отец дивному дитяти, — добавил Маликульмульк.

— То есть как? — удивился Давид Иероним. — Все знают, что отец.

— Маленькая Пинелли знает эту семью. Она сказала, что старый Манчини — всего лишь кузен родного отца мальчика. Она много чего тогда наговорила, сидя прямо тут, в аптеке, в этом самом кресле. И что старик не лечит мальчика так, как надо, потому что предвидит его скорую смерть и смирился с ней… То есть не станет спасать Никколо так, как спасал бы родной отец… А Пинелли страстно хочет помочь мальчику!

Гриндель и Паррот переглянулись.

— Возможно, она нуждалась в нашей помощи, — сказал Давид Иероним. — В Риге у нее нет друзей, нет знакомых врачей. Нет никого, кроме этой долговязой подруги, с которой она путешествует. Она пыталась позвать нас на помощь, а мы ее неверно поняли.

Паррот вздохнул. Гриндель сказал «мы» — но подразумевал «ты».

— О чем еще говорили итальянки? — спросил Гриндель. — Не о том ли, что мальчик заработал для старика все деньги, какие мог, и более не нужен? Может быть, есть способ помочь мальчику, забрать его от этого фальшивого отца, который думает только о гонорарах! Георг Фридрих, мы ведь найдем этот способ?

— Да, — сказал физик. — Если он существует в природе, то мы его найдем. Крылов, я вас слушаю.

Это было — как строгий окрик учителя, адресованный нерадивому ученику. Маликульмульк видел, что Паррот отчего-то не может говорить с ним иначе, и решил не обращать внимания на интонации. В конце концов, и «послушай-ка, братец» — не самое приятное в мире обращение, однако ж философ к нему привык.