На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986, стр. 74

«Колывушка» Бабеля и «На Иртыше» Залыгина оказались порознь сопричастны правде, хотя «осадка в жизнь…» у кораблей оказалась все же различной.

Прозрение Исаака Бабеля — прозрение гения, с которым покончили, как кончают со всеми гениями, именуйся они Пушкиными или Бабелями.

Наше поколение, от которого «Великую Криницу» Бабеля скрыли, было потрясено повестью «На Иртыше». Она открыла для всех, в ком не была убита совесть, кровоточащую тему. Нам казалось тогда, что только с залыгинской повестью пробилась в литературу правда о великом разоре деревни 30-х годов, разоре, после которого она не может подняться и по сей день.

Тут бы и поставить точку. Не существуй еще и советской критики, взявшей «На Иртыше» под свое покровительство.

Она озабочена прежде всего тем, чтобы не была поколеблена литературная «табель о рангах». Чтобы «На Иртыше» Залыгина не вызвала ярость Шолохова. Как бы так извернуться, чтобы и волки были сыты (на Дону), и овцы целы (на Иртыше). Драма Степана Чаузова (так называется ссылка в Сибирь и гибель восьми миллионов крестьян) состоит, оказывается, в том, что в Крутых Луках не оказалось фигуры, подобной шолоховскому Давыдову.

Но так как в успехи шолоховских давыдовых давно никто не верит, доброжелательная критика хочет, чтобы власти повесть «На Иртыше» не затоптали. Она защищает честную книгу так: «На Иртыше» отличается от многих широко освещающих процесс коллективизации книг советских писателей: С. Залыгин поставил перед собой узкую задачу — отразить сомнения и раздумья крестьян одного села…»

Спасибо доброжелательной критике, но — Бог мой! — сколько же царить в России примитивам, знакомым читателю еще по военной прозе: всюду и везде прекрасно в СССР, кроме вот этого одного села, завода, полка, артиллерийской батареи… Автор — тьфу-тьфу! — и не склонен обобщать!

С руководящей ролью партии также все в порядке. Просто верный сталинец Корякин… «не вдумывался в указания партии».

И снова и снова реверанс в сторону Шолохова, т. к. главная опасность для правдивой книги — мир узаконенной государством шолоховской лжи: «Конечно, четыре дня из жизни Крутых Лук не могут ни затмить того, что сказано в нашей литературе о первых годах коллективизации, ни исчерпать».

Что ж, это сделает время.

3. Борис Можаев и Чингиз Айтматов

Живое, чистое гибнет. Нежить, нелюдь торжествует, и ненависть ее к чистоте и правде нарастает со дня на день…

Эту тему развила, не могла не развить, крестьянская проза. Я называю так прозу современных писателей, не порвавших с деревней — отчим домом своим и пишущих об отчем доме.

Среди этих верных сынов деревни, возможно, самые талантливые и, в своем творчестве, непримиримые — Борис Можаев и Чингиз Айтматов.

Писатель Чингиз Айтматов давно и решительно перешагнул границы национальной литературы. Я начну с него, киргиза Айтматова, книги которого имели серьезное значение в формировании сознания поколений, начавших осмысливать окружающее.

Айтматова стали «поднимать» вначале официальные инстанции — за недюжинный талант и… проблематику, не выходящую за рамки дозволенного. Однако «идейно-непорочный» Чингиз Айтматов вскоре вырвался за дозволенные рамки, далеко вырвался, и… подкопаться к нему трудно: отнюдь не простоватый Чингиз Айтматов в речах своих, как правило, почти ортодоксален и строго проводит «официальную линию»…

Как бы откупившись этим и успокоив бдительность своих опекунов, он вдруг пишет «Прощай, Гюльсары». А позже «Белый пароход» — поэтичную и сурово-правдивую повесть о нравственной гибели киргизских крестьян.

Такого смутьянства от «национала» никто не ожидал. Айтматов, с легкой руки Александра Твардовского, стал писателем общенародным.

Киргизские «коллеги», поддерживаемые местной властью, Чингиза Айтматова ненавидят, и, как однажды сказал мне Айтматов, положение его на родине сложное… Ненавидят его и московские русопяты: чужая кровь…

Однако Чингиз Айтматов, средних лет, крепкий, спокойно-ироничный, спортивного склада человек, отличный лыжник, на злобствование русопятов и местных «князей» особого внимания не обращает: у него появился серьезный заступник — многомиллионный российский читатель, который каждую новинку Айтматова, что называется, из рук рвет.

Айтматов — лирик. Лиризм его, поначалу так успокоивший власти, стал кричащим контрастом человеческой подлости, ненавистной автору.

…Гюльсары — так звали старую лошадь. А старый Танабай Бекасов, герой повести, — табунщик. Оба они не любили узды, ни Гюльсары, ни Танабай, и вот как пишет об этом Чингиз Айтматов:

«…Уже сквозь дрему, сквозь полусон Гюльсары услышал вдруг, как закачались и зашумели деревья, точно бы кто-то налетел внезапно и начал трепать их и валить… Хлынул крутой дождь. Иноходец рванулся с привязи, как от удара бича, и отчаянно заржал от страха за свой табун. В нем пробудился извечный инстинкт защиты своего рода от опасности. Инстинкт звал его туда, на помощь. И, обезумев, он поднял мятеж против узды, против удил, против волосяного чумбура, против всего, что так крепко держало его здесь…»

Честный Танабай бросился с вилами на председателя колхоза, из-за которого дохли ягнята.

За это исключают Танабая из партии, кричат, что место ему — в тюрьме, что он «ненавидит наш строй, ненавидит колхоз…»

Судьба старого табунщика, как и судьба друга его Гюльсары, — закончить свой путь на живодерне.

«Белый пароход» так же, как и «Прощай, Гюльсары», впервые появился в «Новом мире». На горной прозрачной речке, впадающей в озеро Иссык-Куль, на лесном кордоне живут три семьи. Власть — объездчик Орозкул. При нем — подсобный рабочий старик Момун, по прозвищу Расторопный Момун, и его внук — главный герой, поэзия и боль этой повести… Мальчик разговаривает по дороге с любимыми камнями, все камни для него живые, один называется Волком, другой — Верблюдом. Но самый любимый камень — Танк, несокрушимая глыба на подмытом берегу. Были и другие камни, вредные, хитрые, глупые. Были и добрые. Как и растения, которые он знал, как может знать лишь одинокий деревенский мальчик, ищущий вокруг друзей.

Мальчик купался в дедовой запруде и мечтал превратиться в рыбу, чтобы встретить белый пароход, который он увидел с вершины горы на Иссык-Куле. Он жил в мире сказок, добрый мальчик, и потому мечтал уплыть навстречу пароходу и «чтобы все у него было рыбье — тело, хвост, плавники, чешуя — только голова бы оставалась своя, на тонкой шее, большая, круглая, с оттопыренными ушами, с исцарапанным носом».

Но самая любимая сказка была — дедова сказка. Про Рогатую мать-олениху, которую дед чтил, как святыню.

Объездчик Орозкул презирал и деда, и его сказки; он решил прогнать деда. Но потом придумал казнь пострашнее: он заставляет деда стрелять в маралов; в маралов из его, дедовой, светлой сказки. Надругается над самым святым и поэтичным в жизни старика.

Мальчик поражен изменой деда; его позвали на пир, и он увидал груду мяса и рога, огромные ветвистые рога, которые могли быть только у Рогатой матери-оленихи. Орозкул, наслаждаясь позором деда, пинал голову Рогатой матери-оленихи сапогом. Пьяный, терявший сознание дед бормотал что-то, лицо его было в крови Рогатой матери-оленихи…

Мальчику стало дурно. Ему казалось, что кто-то метит топором в его глаза. Он тихо вышел, мальчик, весь в жару, и спустился к ледяной реке. «Не вернусь, — говорил он сам себе. — Лучше быть рыбой, лучше быть рыбой…»

Он уплыл навсегда.

«Одно лишь могу сказать — ты отверг то, с чем не мирилась твоя детская душа. И в этом мое утешение… Прощаясь с тобой, я повторяю твои слава, мальчик: «Здравствуй, белый пароход, это я…»

Так заканчивает свою повесть Чингиз Айтматов, сразу становясь как писатель бок о бок с Исааком Бабелем и Сергеем Залыгиным: несмотря на все различия, различие тем и поэтических средств, сюжета и образного строя, их произведения объединяет горькая правда века: живое, чистое гибнет. Нелюдь, нежить торжествует, глумясь над заветными сказками детства, в которые поверили наши поколения.