Русские (сборник), стр. 1

Русские (сборник)

«Я говорю по-русски, потому что я здесь родился. Здесь родились моя мама, папа, бабушка, дедушка и так далее. Здесь я учусь, здесь мои друзья, одноклассники, родные. А если я приеду в другую страну, то у меня не будет ни близких, ни друзей. Тогда я проведу свою старость без внуков, без детей. У меня не будет жены, я не построю дом, не посажу дерево, мне не для кого будет трудиться. У меня не будет семьи, потому что я не хочу, чтоб мои близкие были французами или какими-нибудь итальянцами».

Из школьного сочинения

Одни

Хозяин

Алексей Серов

В России имя Николай особенно популярно. Кажется, половину мужиков зовут так – хотя бы по отчеству. Посмотри в лицо любому славянину, прикинь, как могут его звать. И первое, что приходит в голову, – Николай, Коля. А потом уже, приглядевшись повнимательнее, решишь: нет, наверное, Дмитрий. Или Алексей. А потом выяснится, что действительно Коля. И дни Николы зимнего и Николы летнего в народе считаются настоящими праздниками.

Колька Мологин работает на заводе давно. Почти всю жизнь, если не считать детского сада и восьми классов школы. Теперь ему уж за пятьдесят, голова вся седая, а он по-прежнему трудится в том же цеху, на том же прессе, что и в первый день. Он не хочет, чтобы что-то вокруг менялось. Если какой-то рабочий вдруг увольняется, найдя место, где платят больше или лучше условия, Колька считает это почти предательством. Он вычёркивает такого человека из списка своих знакомых и при встрече не подаёт руки.

Перестройка и последующие реформы никак не повлияли на трудовой распорядок Кольки. Он приходит в цех часом раньше остальных, переодевается, медленно движется по центральному проходу, оглядывая всё вокруг. (Его тяжёлый профиль механически поворачивается из стороны в сторону. Отвесный лоб, прямой древнеримский нос рождают впечатление какого-то мощного волжского утёса, возможно, того самого, на который забирался в своё время Стенька Разин. Зато сразу под носом следует провал, нижняя челюсть у Кольки втянута слишком внутрь, и мужики посмеиваются над ним, не понимая, как же он ест – пища обязательно должна вываливаться обратно в тарелку, или на живот, или ещё куда-нибудь. За такой необычный профиль Колька получил на заводе прозвище Колун.)

Станки, выпущенные в первой половине двадцатого века, тяжкими молчаливыми громадами теснятся вокруг. Пахнет маслом, сигаретным пеплом, горелой ветошью. Иногда в толстую подошву кирзового сапога втыкается красивая радужная стружка. Где-то тихо шипит сжатый воздух (впрочем, этого Колька не слышит, ибо от рождения глух, как добросовестный пионер в лагерной столовой. Говорить его научили в специнтернате.)

Семьи у него нет, не сложилось. Квартира Кольки, полученная в давние советские времена, стояла почти пустой, он не знал, чем можно её заполнить, и не очень-то любил сидеть там вечерами. (Он даже и в отпуск толком не ходил. Каждый раз задолго начинал объяснять мужикам: вот, дескать, наконец-то отдохну как следует, надоело всё, устал как собака. Но уже через неделю безделья робко проникал на завод и приступал к своим обязанностям.) По углам квартиры громоздились кипы старых газет – Колун интересовался политикой, много читал и имел свои рецепты решения мировых проблем, только никому не мог толком рассказать о них.

Иногда он вовсе не уходил с завода, ночевал на бушлатах, удобно сложенных на трубах парового отопления. В полутьме огромного помещения, где скоро всё начнёт греметь, сверкать и двигаться, было тепло, уютно.

Колька проверял, всё ли находится на своих местах, всё ли в порядке. Ничто не укрывалось от его внимания. Он заглядывал даже в мусорные вёдра, укоризненно покачивал головой, если видел, что уборщица поленилась вчера вынести их, брал и выносил сам.

В его нестриженой голове с торчащими во все стороны вихрами сидела крамольная мысль, что именно он, Николай Мологин, является хозяином этого завода, а не тот красивый, сытый мужичок, что сидит в кабинете на третьем этаже и заключает контракты. Он хозяин у себя в кабинете, а здесь, в цеху, несёт ответственность за предприятие Николай. И потому он считал своим долгом делать иногда обходы, ревизии.

Любил посреди рабочего дня подойти, например, к какому-нибудь токарю, заложить руки за спину и внимательно наблюдать, как тот трудится. Токарь в конце концов не выдерживал, начинал ругаться, гнать Мологина ко всем чертям, но Николай уходил степенно, как человек, решающий некий сложный вопрос, касающийся дальнейшей судьбы токаря, и уже почти решивший его.

Или он вылавливал идущего с обеда директора, мягко брал за руку и вёл показать отвалившийся от стены кусок штукатурки, при этом много жестикулировал и быстро-быстро говорил на своём странном языке. Язык этот представлял собою полувнятное лопотание, где особо выделялись гласные, а согласные почти все сливались в один общий, приблизительный звук. Директор кивал головою, подтверждая, что имеет место непорядок.

– Пора бы вообще полностью оштукатурить да покрасить, как думаешь, Коля? Решено, будем заниматься…

Директор был человек славный, в меру демократ, знал по именам всех рабочих, был хорошо осведомлён и о странностях этого Мологина, но считал, что свой юродивый нужен в любой конторе, работа дураков любит, да и польза от Николая была несомненная, так что пусть его.

Директор не пропускал плывущие в руки деньги, мечтал оставить своим детям в наследство процветающий заводик. У него уже почти был контрольный пакет, оставалось совсем немного до идеала.

Но тут пришли более крутые московские ребята с деньгами и всё купили. Через два месяца собрание акционеров избрало в директора другого человека, а прежний от стыда и досады уволился, хотя ему и предлагали какую-то почётную синекуру. Вот такие кипят теперь у нас мексиканские страсти. Ещё сегодня ты был велик и силён, назавтра о тебе никто и не вспоминает.

Изменения в руководстве почти не коснулись рабочих. Прежнего директора проводили кто добрым, кто каким словом. И зажили вроде бы по-новому.

Очередной любимый руководитель был человек молодой, но быстро шагающий вверх по карьерной лестнице. Он был уже из совсем другого поколения и гордо говорил о себе: я менеджер. У него были мягкие усики, заботливо выращенные для солидности, словно укроп в теплице. Директор часто расчёсывал их специальной щёточкой.

Усатые люди (у которых усики мягкие, нежные, кошачьи) часто бывают глупы какой-то особой, нутряной глупостью, почти не проявляющейся внешне. Такой человек может быть даже очень успешен в работе, но если бы кто заглянул в потёмки его души, то увидел бы – дурак дураком… Вот и этот был из их числа.

Первым делом он повесил у себя в кабинете на стену самурайский меч. Все сразу поняли: шутить не будет. Нет, это дурак не просто так, этот идейный. А значит, дело плохо.

У директора было громадьё планов – обновить предприятие во всех смыслах: оборудование, станки, компьютеры, коллектив. Уволить нерадивых, сократить ненужных, а нужным платить больше за счёт уволенных. Провести общую ревизию… подсчитать, сколько чего ещё не успели растащить… и так далее.

Всё это было, конечно, хорошо в теории, но на практике почти невыполнимо, в чём вскоре новый директор и убедился.

Коллектив, на словах дружно голосующий за все принимаемые решения, отчаянно сопротивлялся переменам. Каждый знал, что если начать выбрасывать ненужное старьё, то через месяц оборудование нечем станет ремонтировать, завод ляжет набок, денег не будет. Все это знали, кроме директора. И реформы застряли намертво.

Директор уволил всех, кто перешагнул пенсионный порог, это было процента три от общего количества работающих. Естественно, никакого серьёзного прибавления в зарплате остальные не почувствовали, да никто на самом деле и не собирался ничего прибавлять. Народ слегка возмутился – впрочем, даже с пониманием и саркастическими шутками. Такого поведения ждали.