Лекарь Петра Великого (СИ), стр. 5

— Сам вязал. Одной рукой, узел зубами.

— Ну-ну, — сказал он, снова уткнулся в плечо и вдруг гаркнул, не оборачиваясь:

— Холст лекарский смотрю. Кузьма!

Мужик в фартуке вздрогнул у печи. Вот так, без церемоний, я и узнал, как его зовут.

— Я, Прохор… я тут…

— Ты ему холст выдал? Казённый? Он же считанный!

— Выдал, — Кузьма развёл руками. — Так он же просил, да как просил! Я думал, побалуется да бросит, а он, вишь, вязать взялся. И не туго, и держится, я такого не видал, ей-богу. Воду просил кипячёную, я грел. И…

Он запнулся.

— И?

— И вино, — сказал Кузьма и уставился в пол. — Полчарки. Он на рану плеснул.

Прохор поднялся, придерживая поясницу.

— Холст ему, воду ему грей, вино ему, — недовольно цокнул он. — Раздаёшь казённое, Кузьма, будто своё. И ради чего? Ради баловства какого-то! Хлебное вино да на руку мужику! Ты где его взял? Оно у немца под ключом, а ключ у меня на шее.

— У мальца твоего выпросил, — Кузьма мотнул бородой на мальчишку. — Он с ящиком в сенях сидел, в ящике штоф, он и отлил.

Мальчишка уставился в пол и переступил с ноги на ногу.

— И ты вот так казённое выдал? — сказал ему Прохор, и произнёс он последнее с таким тоном, что мальчишка втянул голову в плечи. — Немец его по каплям отмеряет, а ты мужику на рану плеснул, как воду! Немец штоф на свет глянет, недостачу увидит, и кто за неё платит? Я с тебя за каждую каплю спрошу. Спрос-то с кого? С Прохора спрос! То есть с меня! А мне с кого спрашивать⁈ С него⁈ У него и валенок своих нет!

Мужчина указал на меня и только сейчас увидел у моей соломы плошку. Он тут же подошёл, осторожно поднял её и понюхал.

Обнаружив на самом дне ещё полглотка, взял и опрокинул содержимое плошки в рот, не задумавшись ни на секунду. После чего Прохор поморщился и вытер губы тыльной стороной ладони.

И вот теперь пойми: это он столь ретиво относился к казённому имуществу или просто не желал делиться?

— Откуда такой учёный взялся? — спросил он наконец, ставя плошку на место. — Мужик мужиком, а вяжешь, как в лекарской школе.

— Дед костоправ был, — сказал я. — Я при нём мальцом ходил, воду грел, тряпки держал. Что запомнил, то запомнил. Остальное по голове вышибло.

— Он мне и сам так рассказывал, слово в слово, — с готовностью подтвердил Кузьма. — Память отшибло, мол, а руки помнят.

— Складно у вас выходит, — Прохор хмыкнул. — А жар твой дед лечить научил?

Он положил мне на лоб прохладную сухую ладонь.

— Горишь, голубчик.

— Третий день, — сказал я. — На третий день оно всегда так. К завтрашнему спадёт. А если краснота полосой вверх пойдёт, к шее, да трясти начнёт, тогда режь. Сам руку подам.

Тут я не блефовал. Красная полоса плюс озноб означали бы, что инфекция пошла вверх по лимфатическим сосудам и вот-вот доберётся до крови, а против такого в восемнадцатом веке только одна пила и оставалась. И Прохор бы её применил, и был бы, в общем, прав. Но я знал, как выглядит рана, идущая на поправку. Моя была как раз из таких.

— Складно говоришь, — сказал Прохор после долгого молчания. — Для простого мужика слишком складно.

— Как дед говорил, так и я тоже. Прилипло, видать.

— Ну-ну.

Прохор вытер руки о полу кафтана и кивнул мальчишке на дверь.

— Тащи ящик назад. И печь растопите! А то, Кузьма, у тебя тут как в погребе, ей-богу!

Потом подлекарь повернулся ко мне и улыбнулся так, что у меня холодок по телу пробежал.

— Живи до завтра, голубчик. К полудню приду. Жар не сойдёт или полоса пойдёт, отрежу и спрашивать не стану. И вина на сей раз не дам, ты и так на полчарки у меня в долгу.

Дверь стукнула, в избу снова вошёл холод, и я откинулся на солому. Только теперь я почувствовал, что рубаха на спине мокрая насквозь.

— Ну ты даёшь, — восхитился сосед слева. — Это ж надо, с Прохором полез спорить. Он тут после немца первый человек, ему что руку отнять, что муху прихлопнуть.

— Я заметил, — криво улыбнулся я в ответ.

— А ты его хлопотами как начал крыть. Ловко! Скажу тебе, этот Прохор, лишней возни поди больше шведа боится.

Пока мой сосед всё болтал, я не выпускал цирюльника из виду.

Кузьма как раз вернулся с охапкой дров, свалил её у печи и присел в паре метров от нас на корточки. Не избежало моего внимания и то, как он то и дело косился в мою сторону.

Смотрел Кузьма теперь по-другому, без ухмылки, и говорил вполголоса.

— Запомнил он тебя, умник. И не сказать что хорошо это. Прохор злопамятный. Ты бы при нём поменьше языком молол. А то с обиды не ту руку отрежет.

— А немец где? — задал я не менее важный вопрос. — Что он сам не смотрит?

— Немец при обозе третий день, — ответил Кузьма. — Сани выбивает, с офицерами лается, аж на дворе слышно. Ему не до нас. Вот Прохор за него по избам и ходит.

Три дня, говорите, носится? Значит, до немца мне не достучаться, и всё, что тут со мной будет, решит Прохор.

Я хотел продолжить расспрашивать Кузьму, но изба резко поплыла.

Температура шла волнами, с каждой волной потолок отодвигался дальше, и последнее, что я запомнил, был Кузьма у печи: он подкладывал дрова и то и дело оглядывался на моё плечо, проверял, не пошла ли полоса.

Не дождётесь, подумал я, и потолок ушёл совсем.

* * *

Ночь я запомнил кусками. Меня трясло, кто-то накинул сверху тулуп, пахнущий овчиной и дымом, пить хотелось так, что я просыпался от одной этой мысли, и Кузьма совал мне ложку, ворча что-то о том, что на меня не напасёшься.

В промежутках я пытался подсчитать собственный пульс, но то и дело сбивался на второй сотне. Впрочем, начинал заново и опять же сбивался, и так, кажется, до самого рассвета.

Но главное… утром температура спала.

Я понял это раньше, чем открыл глаза: рубаха на груди была мокрой и холодной, а вот тело под ней уже нет. Пульс частил, но ровно, и за сотню больше не заходил. Я размотал плечо здоровой рукой и оценил свое состояние.

Краснота осталась там же, где была вчера, и слегка побледнела по краям. Отёк спал, кожа вокруг разреза собралась морщинками. Запаха также не было и это не могло не радовать.

Переводя с медицинского на человеческий: руку я себе отспорил.

Хотя, если честно, половина заслуги на организме. Молодой, крепкий, без единой моей старой болячки, он справлялся с инфекцией так, как в той жизни не справлялась ни одна капельница.

Пока я разматывал холст, я в который раз рассматривал чужие пальцы и отмечал, что мозоли на них сидят не там, где положено мужику от сохи.

Только я проснулся как в дальнем углу завозились двое мужиков и подняли с соломы третьего. Тот, что бредил и просил пить, ночью замолчал, и я не сразу сообразил, что означала эта тишина. Кузьма подошёл первым, наклонился, размотал с мёртвого повязку, встряхнул холст и сложил на лавку, и только после этого прикрыл лицо рогожей. Никто в избе не сказал ни слова.

Я хотел сорваться и выбросить тряпку, снятую с мертвого, но сдержался. Какие бы я доводы сейчас не привел, но оно разобьются о скалу непонимания и острого дефицита всего и вся.

И это в который раз напомнило мне куда же меня занесло.

Ровно в полдень дверь избы снова открылась. Прохор, не останавливаясь в проходе, прямо прошёл к моей соломе. Не снимая шапки, он положил ладонь мне на лоб, приподнял край холста, понюхал.

Полосу он искал долго, как ищут монету, которую точно здесь уронил: надавил на край разреза сильнее, чем нужно, повёл пальцем вверх, к шее, ещё раз надавил. Я стиснул зубы и молчал, потому что любое слово сейчас пошло бы ему в счёт.

— Гляди-ка, и вправду спал жар! Твоё счастье, — заявил он. — Живи пока, голубчик. Только ещё раз вздумаешь свои порядки наводить — одним словом не отделаешься. Не посмотрю что больной и розг выпишу!

После чего подлекарь потерял ко мне всякий интерес, направившись на выход.

Мальчишка с ящиком поплёлся за Прохором следом.

— Дёшево отделался, — заявил сосед слева. — Я уж думал, будут пилить.