Лекарь Петра Великого (СИ), стр. 12

Кузьма и без меня знал, кто ходячий, а кто лежачий. Чего он не знал, так это сколько у нас лежачих на сколько саней, кто из сидячих не доедет и откуда чужому вознице в темноте знать, кого можно тащить за ноги, а кого нельзя. Без сортировки и без метки на каждом тут было не обойтись.

Сама сортировка предполагала разделение пациентов на несколько категорий: на тех, кому помощь нужна прямо сейчас, на тех, кто может какое-то время подождать, и на тех, кому уже просто не помочь. Такова работа любого медика. Первым делом тебя учили не быть сентиментальным, потому что холодный рассудок для врача главный спутник. Сейчас же мне требовалось отсортировать людей в дорогу.

В двадцать первом веке имелось понятие скорой помощи, здесь же эвакуация в тыл выглядела совсем иначе. Я уже успел посмотреть на сани, которые Келлер выбил для раненых, и мне сразу стало ясно, что в дороге солдат может погибнуть едва ли не больше, чем за ту неделю, что я провел в этом мире. Любой переезд это хаос и неразбериха, а потому и на новом месте судьба раненых была бы откровенно незавидной.

Перво-наперво мне пришла идея завести подобие истории болезни. Бумагу здесь раздобыть было непросто, а потому я решил обойтись дощечками, и помочь с ними вызвался Бурый.

— То, что я стоять не могу, еще не значит, что у меня руки нерабочие, — заявил он. — Давай сюда, чего там строгать.

Я был только рад. Кузьма принес ему топорик, и Бурый, сидя на соломе, принялся ловко им орудовать, строгая деревяшки и выделывая небольшие дощечки, которые были мне так нужны.

— Топором, брат, мужик и ложку вырежет, и избу себе срубит, — похвастался он. — А уж бирки для твоих лежачих и подавно настрогаю.

Как только дощечки были готовы, возник новый вопрос, как их использовать. Конечно, можно было взять простой уголек и писать на них словами, только читать в избе умели немногие, а мои буквы, писанные на свой лад, кроме меня да разве что немца никто бы и не разобрал.

Другое дело зарубки. Их понимали все, от Кузьмы до последнего крестьянского мужика.

Дальше последовала сама сортировка. Тому, кто вставал и доходил до двери, не хватаясь за стены, я ставил одну зарубку, так помечались легкие.

Кто мог только сидеть, получал две, для средней тяжести, а три доставались тяжелым, лежачим.

К каждой дощечке добавили шнурок и привязывали ее солдату на шею, чтобы не потерялась. Шнурки нарезали из ветоши, которая на повязки уже не годилась. Заодно на шнурках стали делать узелки, и каждый узелок обозначал, что человеку сменили повязку. Система вышла простая и понятная, и мне требовалось лишь одно, чтобы на месте прибытия люди имели представление о моем нововведении.

Обход занял у меня все утро. Часов с секундной стрелкой у меня не было, поэтому пульс я считал на собственные вдохи, четыре удара на вдох здоровому в самый раз, а у кого шло шесть и больше, тот и без жара был плох. А дальше проводил осмотр в зависимости от того, какая хворь.

Мужики вели себя по-разному. Одни храбрились и вскакивали так резво, что тут же хватались за стену, другие начинали стонать, еще не дослушав вопроса. На слово верить я не мог, поэтому зарубки ставил, только убедившись во всем своими глазами.

Митяй, к примеру, потребовал себе одну зарубку. Он, видите ли, уже неделю лежит, и ноги у него застоялись. Я велел ему встать. Митяй поднялся на локтях, сел, побледнел и лег обратно, а Бурый, не дожидаясь команды, вырезал на его дощечке три зарубки. Спорить Митяй не стал, только попросил положить его на санях подальше от Кузьмы.

Обратный случай вышел с мужиком, у которого нога была в лубке. Он уверял, что доедет сидя, и по виду так оно и было, только на ухабах сидячий с переломом первым же толчком сдвинет отломки, и к вечеру они разойдутся так, что ногу уже не спасти. Я велел ему лежать, а Бурый по моей просьбе нашел доску подлиннее, и мы примотали к ней ногу от бедра до пятки, чтобы в дороге она не шевелилась.

— На что доска-то? — не понял Кузьма. — Лубок же есть.

— Лубок держит кость, пока человек лежит на соломе, — объяснил я. — А в санях его трясти будет так, что лубок разойдется. Доска не даст. И грузить его надо первым, пока сани пустые и есть куда ногу положить.

Вот в этом и была разница. Местные делили людей по тому, каковы они сейчас, а я по тому, какими они будут к вечеру дороги.

Первая заминка случилась у окна. Раненый с перевязанной головой, которому я собирался повесить дощечку с двумя зарубками, отдернул руку и спрятал ее за спину.

— Не дам! — Голос у него сорвался. — Под Гродном видал, как такие же бирки мертвым вязали, чтоб писари их вычеркивали. Ты меня живого в покойники не запишешь!

Изба притихла. Те, кому я уже привязал дощечки, переглянулись и потянулись к шнуркам.

— Мертвому бирка ни к чему, — ответил я, не повышая голоса, но так, чтобы слышали все. — Ему от нее уже ни холодно ни жарко. Кому и нужна такая бирка, так это живому. Вечером тебя с саней снимать будут чужие люди, в темноте да на морозе. Как они поймут, что с тобой делать? А глянут на зарубки и сразу увидят, что тебя за руки за ноги таскать не надо. Без бирки же положат куда получится, и быть беде.

— Бери, дурень, — подал голос Бурый и протянул ему дощечку. — Без бирки тебя к Митяю положат, а он во сне брыкается, что будь здоров.

Митяй, который уже шел на поправку, громко возмутился, и вся изба загоготала. Упрямец посопел, покосился на Бурого, но руку протянул и бирку взял. Ваньке, солдату, которому я вчера перетянул ногу, я повесил дощечку с тремя зарубками.

Ближе к полудню явился Келлер. Он остановился в дверях и с интересом смотрел, как я вяжу Бурому дощечку, потом подошел к одному из лежачих и поднял его бирку к свету.

— Для чего зарубки, Вассили? — спросил он.

— Одна зарубка значит, что солдат дойдет на своих двоих, — объяснил я. — Две, что ему можно только сидеть. А три, что класть его можно только на спину.

— Почему не использовал грамоту? — Келлер повертел бирку в пальцах.

— Грамоту не каждый поймет, господин лекарь, — ответил я. — А вот зарубки разберет и возница.

Келлер на мои слова покивал.

— Гут, — коротко ответил он.

Я тут же поинтересовался тем, что сидело у меня в голове все утро.

— Хорошо бы только, чтобы на той стороне люди понимали, что эти зарубки значат.

— Не волнуйся, Вассили, — отмахнулся немец. — Я пошлю человека с посланием. О твоих бирках будут знать.

Я облегченно выдохнул. Келлер же сменил тему.

— Меняешь повязки? — Он кивнул на ногу Бурого.

— Да, господин лекарь.

— Хорошо. Покажи, как ты это делаешь.

Бурый засопел, но спорить при немце не решился и подставил ногу.

Холст на ней уже вовсю присох к ране. Я отмочил его теплой кипяченой водой, чтобы снять без рывка, и осмотрел бедро по всем правилам приемного отделения. Приложил ладонь рядом с раной, горячо ли, сдавил бедро выше и ниже, нет ли отека, провел пальцем от раны к паху, нет ли красных полос, увеличены ли лимфатические узлы и спросил, не знобило ли ночью.

Пуля прошла навылет через мышцу, кость не тронула, обе раны, входная и выходная, медленно затягивались, края были розовые и сухие. Бурому повезло дважды. Пуля не задела ни кости, ни крупного сосуда, а рану никто не зашил наглухо с грязью внутри, поэтому она чистилась сама.

Радоваться было рано, в этом времени такие раны убивали на второй неделе, когда все уже считали человека здоровым, так что смотреть за ним предстояло каждый день. Я промыл кожу вокруг ран, наложил сложенный вчетверо чистый холст и перебинтовал его, не затягивая.

Келлер следил за моими действиями и особенно за руками. За всю перевязку немец не проронил ни слова и только в конце спросил, мыл ли я руки.

— Мыл, — ответил я. — Горячей водой с золой.

— Гут, — кивнул Келлер. — Это правильно. Так дальше и делай.

После этого он поднялся и прошел в дальний край избы. Там лежали особо тяжелые, и тащить их по мерзлой дороге было бессмысленно. Поездка в санях на таком холоде гарантированно бы их добила.