Сыскарь с того света. Книга II (СИ), стр. 2

— Вот ведь Елизавета Генриховна — ровесница мне, а будто годы не берут. — Бабушка оперлась на мою руку и спустилась из коляски. — Все такая же.

Я пригляделся. Ровесница бабушки — это семь десятков, а то и побольше, однако дама у кареты выглядела едва на шестьдесят. Держалась прямо, двигалась уверенно. Лицо моложавое, ухоженное, почти без морщин — да и те будто для приличия, чтобы уж совсем не расстраивать прочих старушек.

Раньше я бы, пожалуй, просто позавидовал чужому здоровью. А теперь знал, куда смотреть.

Зонт в пасмурный день. Лакеи, которые явно боятся не взбучки от строгой хозяйки, а чего-то такого, о чем стараются не думать. Глаза моргают впятеро реже, чем у прочих, корсет не шевелится, кружево на воротнике висит неподвижно. Живой человек так не умеет, даже если очень захочет.

Елизавета Генриховна стояла, улыбалась, оглядывала гостей — и не дышала.

Ну вот и познакомились. Я на мгновение даже нахмурился было, но тут же одернул себя и перестал глазеть. Подумаешь, вампирша… Они, хоть и пьют кровь, однако в целом ведут себя куда приличнее прочих нелюдей. Да и людей, если разобраться, тоже.

Эта вот пожаловала поздравить племянника с невестой. Ничего такого.

Бабушка устремилась к карете быстрым мелким шагом. Я за ней. Елизавета Генриховна увидела нас издалека и раскинула руки.

— Наталья Георгиевна! Голубушка!

Далее начались поцелуи, охи, «как давно не виделись», «да вы все молодеете» — и прочее, что полагается двум почтенным дамам, которые не встречались бог знает сколько. Елизавета Генриховна играла свою роль безупречно — ласковая, радушная, чуть утомленная годами. Старая барыня, каких в Петербурге и в уезде сотни. Только зонт над ней не шевелился, потому что лакей, который его держал, стоял как вкопанный и, кажется, сам старался не дышать.

Вдоволь наобнимавшись с бабушкой, Елизавета Генриховна перевела взгляд на меня. Осмотрела с ног до головы, будто оценивая, и на мундире задержалась — впрочем, лишь на мгновение.

— Наталья Георгиевна, это ведь Петенька, внук ваш? А до чего возмужал… Так бы и съела — какой красавчик!

Я изобразил учтивый поклон, но украдкой поморщился. Старая карга отлично знала, что и зачем говорит — конторские петлицы в Петербурге различил бы даже самый дремучий леший.

Когда наверху первый раз ударил колокол, гости тут и притихли и потянулись к воротам. А Елизавета Генриховна даже не сдвинулась с места.

— Я, с вашего позволения, тут останусь. Годы не те — всю службу стоять да ладаном дышать.

Я усмехнулся, и она подмигнула — быстро, так, чтобы больше никто не увидел.

По обе стороны дорожки стояли кресты и надгробия, кое-где из травы проступали края старых плит. Кладбище при церкви было небольшое, но ухоженное — оградки крашены, на некоторых могилах свежие цветы.

Освященная земля.

В последний раз я был в церкви еще перед Пасхой — с бабушкой, как всегда. До того, как волколак едва не выпотрошил меня на Сенатской, а после как-то не случалось. А может, сам нарочно не хотел… проверять.

Я ступил за ограду — и замер. Ждал чего-то. Толчка, укола или еще какой неприятности — вроде той, что вполне благоразумно опасалась Елизавета Генриховна. Раз уж я теперь и сам, строго говоря, не вполне…

Но ничего не произошло. На мгновение показалось разве что, будто кто-то взглянул на меня издалека — и махнул рукой, пропуская.

Я выдохнул. Негромко, чтобы бабушка не услышала. Особо верующим никогда не был, однако на душе сразу полегчало, чего уж там.

— Едут! — крикнул кто-то за оградой. — Молодые едут!

К воротам подкатило ландо, запряженное парой гнедых. Не четверка, но лошади крепкие, каждая не хуже нашего Сивки. И цены явно немалой — видно было, что на выезд хозяин не поскупился, подготовил все в лучшем виде. Кучер осадил, спрыгнул чуть ли не на ходу — и открыл господам дверцу.

Первым спустился жених. Я оглядел его, по привычке отмечая черты, как на службе. Дмитрий Аркадьевич Рагозин оказался весьма крупным мужчиной — выше меня на полголовы, грузным и широким в плечах. Лет тридцати с небольшим, с усами и темными кудрями с ранней проседью.

Лицо еще красивое, пожалуй, но оплывшее — годы беззаботной жизни не прошли для Рагозина бесследно. Его благородие изрядно напоминал отставного гусара, а может им и был, если уж успел повоевать в турецкую кампанию. Но со службы ушел рано — значит, или ротмистром, или вовсе в младших чинах.

За ним из ландо показалась невеста — и я на мгновение замер.

Маленькая, тонкая, с черными волосами и огромными глазищами на бледном лице. Все вокруг — за исключением разве что Елизаветы Генриховны — за весну уже успели загореть, однако у невесты кожа осталась почти прозрачной. До такой степени, что я даже от порога церкви разглядел голубую жилку на виске.

Красивая. Не просто хорошенькая, как сказала бабушка, а из тех, на кого оглядываются на улице — только красота эта была какая-то измученная. Будто выцветшая, с тенями под глазами и с тем выражением лица, которое бывает у людей, не спавших вторую ночь. Невеста вцепилась в локоть Рагозина, едва ступив на землю — словно боялась упасть.

А он на нее даже не смотрел — зато с гостями уже здоровался во весь голос, успевая на ходу пожимать руки господам и отвешивать дамам комплименты, за которые в любой другой день, пожалуй, рисковал бы получить сразу с дюжину вызовов на дуэль от разгневанных братьев и супругов. И близость церкви его, похоже, нисколько не смущала.

Мезальянс — слово всплыло само.

И не только по положению или возрасту. Жених с невестой выглядели так, будто стояли рядом исключительно оттого, что Всевышний то ли не досмотрел, то ли решил развлечься со скуки, состряпав столь необычную пару.

И я, пожалуй, заподозрил бы, что бедняжку выдают замуж силой — вот только смотрела она на Рагозина снизу вверх, не отрываясь. И не так, как смотрят на человека, за которого выходят по расчету или от безысходности. В этом взгляде было что-то тихое, упрямое и почти отчаянное.

Видимо, то самое чувство, которое принято называть словом любовь.

Они двинулись к церкви. Рагозин шел уверенно, будто броненосный крейсер, а невеста семенила рядом, на каждый его шаг делая по четыре. Гости потянулись следом. Из открытых дверей доносилось пение — хор уже начал, негромко, на два голоса.

Не дойдя до паперти десяток шагов, невеста вздрогнула — я заметил, хоть и шел заметно позади. Дернулась, будто ее окликнули, и на мгновение остановилась. Рагозин не заметил, потянул за собой, и она пошла дальше, но теперь уже иначе — еще тяжелее и медленнее, с каждым шагом все заметнее повисая на его локте.

Народ вокруг зашептался.

— Ей, никак, худо. — Бабушка тронула меня за рукав и проговорила, почти не разжимая губ. — На сносях бедная, точно тебе говорю. Иначе кто ж даст в Петров пост венчаться?

Я молча кивнул. И про себя помянул нехорошим словом жениха, которому не хватило ума перенести свадьбу. Не знаю, видел он или нет, но невеста едва держалась на ногах. Цеплялась за него, вздрагивала каждый раз, когда наверху били колокола.

А потом вдруг замерла на самом пороге — и упала. Не споткнулась, не оступилась — просто медленно осела, будто из нее разом вынули все кости. Рагозин не успел подхватить, только дернулся, и она соскользнула с его руки на каменные ступени. Тихо, без крика, и платье разметалось по паперти белым пятном.

Народ ахнул. Кто-то из женщин вскрикнул, кто-то уже спешил на помощь. А Рагозин так и стоял над невестой. Растерянный, большой и совершенно беспомощный — видимо, никак не мог сообразить, то ли поднимать, то ли не трогать, то ли еще чего.

— Доктора! — закричал старичок с козлиной бородкой, пробираясь мимо и задев меня плечом. — Есть тут доктор?

Я тоже шагнул вперед — и остановился.

Что-то заставило меня оглянуться. Не звук, не движение — а то самое чутье, которое порой стоит второй пары глаз на затылке. Я повернулся и посмотрел через двор назад, мимо крестов и надгробий.