Император Пограничья 32 (СИ), стр. 26

— Пить будет, — пообещал я. — Спорить тоже.

Василиса прыснула в кулак, и алхимик покраснел ещё гуще.

— И последнее, — продолжил я. — Вынутый осколок безобидным не станет. Это частица силы нашего врага, и пока осколок цел, она жива. Уничтожу я его сам, когда выжжем скверну в ране, а до тех пор его надо запереть.

— В камне, — сразу откликнулась Василиса. — Возьму кусок здешнего гнейса, выберу в нём полость, положу туда осколок и сомкну камень без единого шва. Получится жеода, начинённая этой дрянью вместо кристаллов. Открыть её смогу только я.

— Шкатулка с самой дорогой гадостью в Швеции, — усмехнулся Синеус.

Я обвёл взглядом сидевших за столом. Каждый уже сказал, что может пойти не так при его работе, и повторять за ними я не стал. Этим, правда, список не исчерпывался, кто знает, что подготовил нам Тот-кто-за-Гранью?..

— Каждая названная сегодня беда может убить Свена. Откладывать нам нельзя: вчера утром графиня объяснила почему.

Возражать никто не стал. Артефактор уже выписывал в блокнот список компонентов, а алхимик, открыв свой ящик, перебирал склянки.

Начинать операцию, не спросив конунга, было нельзя. По-настоящему согласиться Эрик мог лишь после того, как узнает всё, что Хоакин прочёл сегодня в черепе хельбьёрна и у кровати Свена. А конунг, не подозревая о Таланте Ингрид, по-прежнему считал, что она просто заболела. Значит, рассказать ему предстояло мне, и сегодня же, потому что готовить операцию мы начинали уже этой ночью.

Слуга у дверей библиотеки подсказал, что по ночам конунг выходит во двор, к восточной стене. Туда я и пошёл.

Двор освещали два фонаря над воротами. К ночи морось кончилась, и над башнями, в просветах растащенных ветром туч, проступили редкие холодные звёзды. Где-то наверху на ветру хлопал незапертый ставень. Эрик стоял у восточной стены в шерстяной куртке без плаща, держа ладонь на чёрной плети плюща толщиной в руку. Мёртвое растение здесь по его приказу не трогал никто. У него за спиной, под тёмными окнами галереи, стояла каменная скамья, мокрая после дождя.

Через двор я шёл ровным шагом. За обе жизни я не раз приносил отцам вести о гибели сыновей, в том числе тех, кто погиб под моим началом. Разница заключалась в том, что я, как правило, сообщал о свежей потере. Эрику же предстояло заново пережить старую: четырнадцать лет он считал, что жену унесла болезнь, а её убил враг.

Шаги по брусчатке конунг, конечно, слышал, но заговорил, только когда я остановился рядом.

— Здесь меня по ночам обычно не тревожат, Великий князь.

— Я должен поведать вам одну вещь. Скажу прямо, она вам не понравится.

Эрик убрал ладонь с плети и медленно повернулся. В жёлтом свете фонаря морщины у его глаз казались глубже, чем в охотничьей комнате, а складки у рта жёстче. Не дав мне начать, он кивнул на почерневшие кусты вдоль стены.

— Ингрид посадила их в первую весну после свадьбы. Она любила повторять, что красота — единственное, ради чего стоит колдовать, и каждый куст здесь выхаживала сама. Когда её похоронили, розы цвели ещё два месяца, и я думал, что это она не хочет уходить. Потом они почернели за одну неделю…

Он перевёл взгляд на единственную живую розу, белевшую у самых дверей.

— А эту Сигурд посадил позже, сам. Ему было четырнадцать. Я тогда только тронул его за плечо, проходя мимо, и промолчал: не нашёл, что сказать, и до сих пор об этом жалею.

Смягчать то, с чем я пришёл, я не стал: утешения Эрику были не нужны, ему требовалась правда. Я рассказал ему всё, что мы узнали днём у кровати Свена: что Хоакин прочёл по стулу у изголовья и какой Талант унаследовал сын от матери. Говорил я коротко и по порядку, тоном полевого доклада. Когда я объяснил, куда в те недели уходила жизнь Ингрид, Эрик снова положил ладонь на плеть, и сухая кора хрустнула под его узловатыми пальцами.

От качнувшегося на ветру фонаря по стене поползли тени мёртвых плетей. Конунг молчал долго.

— Лекарь говорил мне, что мальчику легче, пока мать рядом, — глухо произнёс Эрик, так и не отпустив плети. — Он называл это материнским присутствием, и я был ему благодарен за эти слова. Я просил её лечь хотя бы на одну ночь. Она смеялась, что сидеть ей не труднее, чем лежать, и не выпускала его ладони. Худея у меня на глазах, она списывала всё на усталость, а я думал, что это от горя.

Он помолчал.

— Ей было больно?

— Холодно, — ответил я, вспомнив, как Хоакин после чтения долго не мог согреться. — Боли мой человек не почувствовал.

— Она всегда мёрзла, — Эрик провёл ладонью по плети сверху вниз. — Даже летом просила затопить камин.

Потом он заговорил тише.

— Знай я тогда, я бы её увёл.

— Тогда вы похоронили бы сына, — ответил я.

Произнести это оказалось труднее, чем я ждал. Со вчерашнего утра я сам носил в себе такое же «знай я тогда», только опоздавшее на тысячу лет, и утешения эти слова не приносили. Конунгу я мог дать хотя бы правду: Ингрид, как и любая мать, сидела бы у сына, даже зная, чем за это платит. Не было такой силы во вселенной, чтобы помешать ей быть там.

Эрик ничего не ответил и снова посмотрел на мёртвые кусты.

— Вы думали, что она всё ещё поддерживала жизнь в розах, — заговорил я. — Их питал запас силы, вложенный ею заранее. Сад жил её фитомантией, а в те недели вся её сила уходила к Свену, и розам больше ничего не доставалось. Запаса хватило на время её болезни и на те два месяца. Потом он кончился.

— Эльза каждое утро старательно поливала их, пока не засох последний куст, — не сразу отозвался Эрик. — Ей было десять, и она думала, что розам просто не хватает воды. Возвращалась она в слезах, а я, глядя на неё из окна кабинета, так ни разу к ней и не вышел.

Чем дольше я слушал конунга, тем сильнее он мне напоминал отца. После смерти матери ярл Сигурд Железный Кулак почти перестал бывать с нами: днём пропадал на стенах, а вечерами молча сидел у огня, и подойти к нему мы не решались. Трувор тогда сказал, что отцу до нас нет дела, и я верил в это много лет. Только теперь, столкнувшись с Эриком в похожей ситуации, я понял, что отец не умел горевать при детях и потому горевал один.

Выходило, что в свои последние недели Ингрид нарушила собственное правило ради сына. Вслух я этого не сказал. Чужому человеку не пристало объяснять вдовцу, какой была его жена.

Потом я рассказал ему о черепе Хельбьёрна и о том, что увидел в нём Хоакин.

— Свена ранили не случайно, — подвёл я итог. — Тварь вели, и вели именно к нему. Осколок заглушили, чтобы его не нашёл ни один лекарь. Тот же удар погубил и вашу жену, только через сына.

— Бездушные не выбирают, кого рвать. Это тупое зверьё, — как нечто само собой разумеющееся, отозвался он.

— Ошибаетесь. С тем, кто их ведёт, я встречался, и не однажды.

Эрик долго смотрел мне в лицо, но расспрашивать о враге пока что не стал. Потом он сцепил руки за спиной и прошёл вдоль стены до угла галереи. Там он постоял, глядя себе под ноги, и тяжело зашагал обратно.

— Позавчера я объяснял вам, на чём держится Домен, — заговорил он, остановившись передо мной. — Тридцать лет я не пускал сюда чужие войны. А эта пришла ко мне в дом четырнадцать лет назад, и нейтралитет не уберёг от неё ни жену, ни сыновей.

В его словах, произнесённых всё тем же низким и размеренным голосом, слышалась горечь. Я не торопил его. Конунг думал вслух, и, перебив его, я помешал бы ему самому сделать вывод.

— Выходит, Домен давно воюет и до сегодняшнего вечера об этом не знал, — продолжил он. — Значит, это и наша война, и, встав рядом с вами, я буду защищать свой дом. Что об этом подумают в Копенгагене, мне теперь безразлично.

Торжества я не почувствовал: союзником конунг стал этой ночью, узнав правду о смерти женщины, которую я ни разу не видел.

После этого я рассказал ему, что мы решили на совете и какие риски видели в такой процедуре. Ни одной опасности я не утаил. Эрик выслушал меня до конца и задал только два вопроса.

— Ему будет больно?