Русская Америка (СИ), стр. 34
Снег на сопках над гаванью лежал до июля, в распадках, куда не заглядывало солнце. Прошка, Жуан и трое кадьякских мальчишек ушли наверх после обеда, с берестяными коробами из компанейской лавки, охотскими, и с мешком мху, чтобы перекладывать снег. Мальчишки пошли за сухари, по два на брата, и, уходя, пересмеивались и оглядывались на меня.
Вернулись они ко мне к вечеру, мокрые по колено, с красными руками, и короба несли вдвоём на палке.
— Вашбродь! — кричал Жуан ещё с дороги. — Neve! В мае neve! В Рио никто не верит!
— Медяк с горы на заду ехал, — сказал Прошка, опуская короб. — До самого ручья. Кадьячата со смеху легли, один в снег головой.
— Не на заду, — обиделся Жуан. — На… на этом. — Он показал на свои штаны и не нашёл слова.
— На заду, — сказал Прошка.
Старший из мальчишек сказал Жуану при мне что-то по-своему, коротко, и Жуан с готовностью повторил, и все трое кадьякских покатились со смеху.
— Он тебя, Медяк, ругаться выучил, — сказал Прошка. — Я по рожам вижу.
— Bom, — сказал Жуан и повторил новое слово ещё раз, громче, отчего мальчишки сели на землю.
Жуана я тут же отправил к коку сушиться, и он ушёл, оглядываясь на мальчишек и повторяя своё новое слово. Снег в коробах лёг плотно, переложенный мхом, и под крышкой ещё не начал течь. Береста пахла смолой. Руки у кадьякских мальчишек я осмотрел все шесть, по привычке. Были они красные от снега, но не белые, и пальцы гнулись. Сухари мальчишки получили, пересчитали их при мне и пошли прочь, грызя на ходу и оглядываясь, не передумаю ли.
Соль была у Семёнова, казённая, для засола рыбы, бочками. Записку от капитана на восемь фунтов я принёс ему в склад сам.
Записку он прочёл дважды, держа её на отлёте, потом поднял на меня глаза поверх неё.
— Рыбу солить, понимаю, — сказал он. — Снег солить впервые вижу.
— Соль снегу не нужна, Потап Кузьмич. Снегу нужно, чтобы он таял. Как тает, так тепло берёт отовсюду, откуда может, и из жестянки тоже.
Он подумал, пересыпая соль в горсти.
— Это как баба на морозе, — сказал он. — Сама дрожит, а тепло из всех тянет.
— Вроде того.
Он отвесил соль на складских весах, ссыпал в мешок и завязал. Я вынул из-за обшлага лист и перо.
— Расписку извольте, Потап Кузьмич. Соли казённой столько-то, число, час. Я подпишу, и вы подпишите.
Семёнов смотрел на лист долго, не беря его в руки, и теребил бороду.
— Восемь фунтов, господин лекарь, — сказал он. — Я двенадцать лет тут соль отпускаю бочками, и ни разу…
— А я после описи и воды без бумаги не беру.
Он вздохнул так, что качнулась паутина под балкой, взял перо и расписался, медленно, высунув кончик языка. Потом, подумав, велел конторскому принести книгу и вписал туда ту же соль своей рукой.
— Ну так и я теперь без бумаги не дам, — сказал он, закрывая книгу. — Научили.
Пропорцию я помнил из той жизни — около трети соли к снегу по весу, и больше не помнил ничего. Чисел, каких здесь не знают, я не назвал бы никому, да и себе не верил. Поэтому вечером я выпросил у Литке спиртовой градусник Реомюра из тех, что он держит для погодного журнала, и взял лазаретные весы.
— На что вам ниже нуля, Андрей Ильич? — спросил Литке, держа градусник обеими руками. — Летом?
— Снег солить.
— Снег? — Глаза у него загорелись. — Я с вами!
— Промер, — сказал Врангель у него за спиной и взял его за локоть.
Литке отдал мне градусник на ночь, до утренней склянки, и ушёл за Врангелем, оглядываясь.
Первую закладку я сделал в погребе наугад, с запасом соли. Фунт снегу я насыпал в медный таз, соли взял на две трети фунта и перемешал деревянной лопаткой. Спирт в градуснике пошёл вниз, за нуль, и остановился на восьми. Соли было много, она лежала на дне комом и не таяла. Вторую закладку я сделал на полфунта соли, третью — на треть. На трети спирт ушёл ниже всего, до четырнадцати ниже нуля, и стоял там, пока в тазу не осталось одной мокрой каши.
Стекло градусника всякий раз запотевало, и я обтирал его рукавом, чтобы видеть деления. Пальцы от мокрого снега ломило так, что к третьей закладке я держал лопатку в кулаке. Соль скрипела под ладонью.
Скородумов сидел на бочонке у ступеней, со свечой, и писал за мной в журнал каждую закладку, с весом и градусом, и против каждой ставил час.
— Ниже нуля держит полтора часа, — сказал я, когда последняя закладка растеклась. — Чуть меньше.
— Полтора часа, — записал он и покрутил головой. — Четырнадцать ниже нуля, летом. Кому сказать — не поверят. А потом?
— Вода.
Лёд, пока тает, берёт тепло отовсюду и сам не теплеет, покуда не растает весь. Это показал шотландец Блэк ещё полвека назад и читал об этом лекции в Эдинбурге студентам. Хранить в смеси, выходило, я не мог ничего. Таяла она быстро и ела соль. Соли на три месяца не напасёшься, хоть весь склад у Семёнова выпроси. Смесью можно было только прихватывать снег, чтобы он схватывался коркой. Держать холод должен был сам снег.
Утром купор Амвросий сбил мне по моему рисунку два двойных бочонка, в каждом — малый в большом. Клёпку он подогнал на глаз и ни разу не ошибся, как не ошибся когда-то с лубком. Промежуток между стенками вышел в ладонь.
— Такие я в Архангельске бил, вашбродь, — сказал он, оглаживая обруч. — Под морошку, в ледник. Только морошку мы снегом не солили.
Жестянку я завернул в три слоя войлока — кошмы из лавки — и поставил в малый бочонок, на дно. Свой градусник, тот, что стоял при жестянке, я пропустил сквозь обе крышки в пробке, шаром вниз, к войлоку, а шкалой наружу, чтобы читать, не открывая. Ей нужен был холод, только не мороз. Войлок держал её от снега. Начнёт спускаться ниже нуля — градусник скажет.
Промежуток мы набили снегом, Прошка и я, трамбуя его кулаками и черенком лопатки: слой снега, слой мху и опять снег. Прошка дул на кулаки и ругался шёпотом, чтобы я не слышал. Сверху, по свежему снегу, я пролил смесь из таза, и через четверть часа верхний слой схватился коркой, крепкой, как наст. Мох под крышку набили так, что крышка пружинила под ладонью и закрылась не сразу. Смесь, решил я, пойдёт по свежему снегу раз в три-четыре дня, чтобы корка не отпускала. Второй бочонок, запасный, набили так же, только вместо жестянки в него пошёл второй градусник, который Литке выдал мне на неделю, опять записав красными чернилами. Места в погребе было мало, и запасный стал у двери. Ключ от погреба я давал кухне два раза в день, за рыбой, и брал назад.
Скородумову я велел записывать показания обоих градусников каждые два часа, отмечая время.
— А на что мерить, вашбродь, что и так холодное? Снег — он и есть снег.
— Погодите два дня, Владимир Гаврилович. Сами скажете.
Он посмотрел на меня с подозрением, как смотрел, когда я велел мыть руки перед перевязкой, и пошёл точить карандаш.
Плечо, с которого брать, я привёз со шлюпа в тот же день, к полудню. Марсовый Голубев, привитый двадцать четвёртого, сидел на лавке в амбаре, с закатанным рукавом, красный до ушей. Пузырь у него на плече встал мелкий, но полный, с вдавлением посерёдке, на девятый день. Лучшего у меня не было. С него мне надо было взять один раз, на троих, а дальше цепь пойдёт по детским плечам и выправится сама.
— Глядят на меня, — сказал он шёпотом, оглядываясь на дверь, — как на медведя учёного.
— Медведю за погляд платят, Голубев. Тебе не заплатят, сиди смирно.
Татьяна привела Андрея первой. Других матерей у двери набралось пять, с детьми на руках и за руку, и в амбар они не входили. Стояли на пороге и смотрели на Голубева, на ланцет у меня в руке и на Антипатра.
Он стоял у меня за спиной, в одной рубахе, и молчал; сюртук оставил в конторе. Говорила Татьяна. Переводила она коротко, и я не знал, что она говорит, и не спрашивал.
— Больно будет? — спросил Андрей по-русски.
