Русская Америка (СИ), стр. 17
На баке я велел посадить его на перевёрнутую кадку у фок-мачты. Правое плечо опустилось и ушло вперёд, голову он клонил вправо, к больной стороне, и правый локоть держал снизу левой рукой, как держат миску. Так ему было легче. Над ключицей, посередине, под кожей стояла ступенька, и кожа над ней натянулась и побелела, но была цела.
За ступеньку я браться не стал. Сперва то, что убивает.
— Дыши, — сказал я. — Глубже. Ещё. Где больно?
— В плече, вашбродь. В грудях не больно.
Трубку я приставил ему к правой половине груди, потом к левой и слушал. Дыхание шло ровно, с обеих сторон одинаково. Пальцами я прошёл над ключицей и под ней, ища под кожей хруст, какой бывает, когда воздух из лёгкого уходит в мясо. Хруста не было. Пульс на правом запястье бился полный, вровень с левым, и рука была тёплая.
— Пальцами пошевели. Всеми. А теперь чуешь?
Я провёл ему ногтем по ладони, по мизинцу, по большому пальцу.
— Чую. Щекотно, вашбродь.
Наружный отломок, оттянутый рукой книзу, лёг над самыми большими жилами, какие идут в руку, и над нервами, которыми она движется. Зацепи он их, работа была бы другая и, может быть, не моя. Всё было цело. Теперь можно было заняться костью.
Скородумов уже стоял рядом, с косынкой из лазарета. С того вечера, с ниток, он говорил со мной только «слушаю» да «есть».
— Косынкой бы, вашбродь. Руку на косынку, и ходи себе. В Кронштадтском госпитале так и вязали, я своими глазами видел, и не раз. И ему сразу легче, сами гляньте.
Косынку он подсунул Кондратьеву под локоть, и тот выдохнул и обмяк у меня на глазах. Кругом стояла артель, марсовые с фок-мачты, и двое закивали.
Спорить при людях мне не хотелось, и я его не остановил. Зря. Покуда я щупал ключицу, по баку пошло, что лекари не сошлись, и из-за мачты подтянулись ещё трое посмотреть, чья возьмёт. Скородумов говорил громко и не запинаясь, потому что видел сам и помнил, и в том, что с косынкой легче сразу, он был прав.
Объяснять я стал не ему одному. Носить эту повязку будет артель, ей поправлять её ночью и следить, чтобы он не полез наверх, и знать она должна, зачем.
— Гляди, ребята, — сказал я и показал на ступеньку. — Кость у него переломилась посерёдке. Этот конец, к горлу, тянет кверху шейная жила, вон он торчит. Этот, к плечу, тянет вниз рука, своим весом. Косынка вес руки подержит, правда. Плечи она не разведёт. Концы так и останутся внахлёст, и срастётся кость короче, с бугром, и плечо встанет вперёд, как сейчас стоит. Насовсем.
— Так срастётся же, — сказал Скородумов.
— Срастётся. Только на рее эта рука станет сдавать первой, и выше головы тянуть её будет больно. Марсовому с такой рукой на рее делать нечего.
Кондратьев поднял голову.
— Это как же нечего?
— А так. Будешь до Кронштадта палубу драить.
Он перевёл глаза с меня на Скородумова и косынку от себя отодвинул.
— Плечи надо назад и наружу, — сказал я. — Как по команде «смирно». И держать их так, покуда кость не схватится.
Я отсчитал ему двадцать капель опийной настойки на ложку воды.
— Чарочку бы, вашбродь, — сказал Кондратьев с надеждой.
— Капли. Чарку тебе и так к обеду поднесут.
Пока капли брали своё, я послал Прошку за Тихоновым. Пришёл он с папкой под мышкой и встал, не зная, куда ему здесь стать.
— Михаил Тихонович, три листа, — сказал я при всех. — Плечо как есть, со ступенькой. Ход повязки, с цифрами по порядку. И плечо после.
Сел он на бухту каната, раскрыл папку на коленях и начал, и уголь пошёл быстро. Кондратьев покосился на него и приосанился, сколько позволяла ключица.
— Михал Тихоныч, вы меня с левого боку пишите. С левого я пригожей. И чуб. Чуб у меня в деревне первый был.
— Чуб будет, — сказал Тихонов, не поднимая головы. — Ключица будет как есть, кривая.
— Это ничего, — разрешил Кондратьев. — Только напишите, что я с бом-брам-реи летел. С вант-путенс совестно, засмеют.
Артель грохнула.
— С бом-брам-реи ты бы в ванты не попал, — сказал Тихонов. — Ты бы попал прямо в шканечный журнал.
Смеялись теперь над Кондратьевым и громче прежнего. Тихонов рисовал дальше, и уголок рта у него дёргался. С ним заговорили просто так, ни о чём, как говорят на баке друг с другом, и он ответил. За весь поход я такого не слышал ни разу.
Колено я упёр Кондратьеву между лопаток, взял его обеими руками за плечи, спереди, и потянул назад и наружу, медленно, на счёт до десяти. Кондратьев зашипел сквозь зубы и сказал слово, которого Тихонову рисовать было не нужно. Под моим большим пальцем ступенька подалась, ушла и легла вровень. Затылок у меня отпустило разом, и я поймал себя на том, что улыбаюсь над больным, как над своей работой. Улыбку я убрал.
— Держите так, Владимир Гаврилович.
Скородумов принял плечи из моих рук и держал крепко, всей ладонью.
Холст пошёл у меня восьмёркой. Через правую подмышку, через спину, через левую подмышку, крестом на лопатках, и опять, ход за ходом. Под крест я подложил валик из пакли, зашитый в холстину, чтобы он держал плечи врозь. Тихонов рисовал ходы и у каждого ставил цифру, по порядку, как я их накладывал. Сверху я подвязал Кондратьеву руку под локоть, на перевязь, снять с плеча вес.
— Ну как?
— Ровно кол проглотил, — сказал Кондратьев. — А так ничего.
Через час Скородумов нашёл меня у грот-люка.
— Вашбродь. Кондратьев пальцы не чует. Я пощупал, холодные.
Пальцы у Кондратьева побелели и похолодели до второго сустава. Под мышками я перетянул. Ходы я там распустил, подложил в обе подмышки по толстому пласту корпии и наложил заново, на полпальца слабее. Через четверть часа пальцы порозовели, и Кондратьев сказал, что в них колет, как с мороза. Артель стояла та же, и Скородумов стоял тут же, с косынкой в кармане.
— Тут вы правы, Владимир Гаврилович, — сказал я, чтобы слышали все. — Туго вязал я.
Скородумов покраснел до ушей и долго не знал, куда девать руки.
— Дык оно… бывает, вашбродь, — сказал он наконец. — С кем не бывает.
Кто-то из марсовых у меня за спиной одобрительно хмыкнул. Герасим Иванович, стоявший у фальшборта, кивнул сам себе.
При той же артели я объявил Кондратьеву правила.
— Три недели руку выше плеча не подымать.
— А ложку?
— Её подымай. Ложка у тебя ниже плеча, ежели ты не в небо ешь. Спать на спине, вдоль хребта валик. Повязку смотреть утром и на закате, пальцы щупать, тёплые ли. Похолодели, сразу ко мне, хоть ночью.
— А щупать кто станет?
— Артель, — сказал я. — Вон вас сколько.
— А на мачту?
— До моего слова никак. Сорвёшься на одной руке, и будет у тебя не ключица.
Кондратьев поскучнел.
— Работать будешь, — сказал я. — Сидя и одной рукой. У парусного мастера полотно держать. Чтобы никто тебя дармоедом не звал.
— Дармоедом не станут, — сказал Кондратьев и повеселел. — Станут кривым.
Три листа Тихонов подал мне к вечеру. Линия у края не завалилась ни на одном. На первом плечо стояло со ступенькой, на втором шла повязка, ход за ходом, с цифрами, на третьем плечи были разведены, и чуб был. В углу каждого я поставил число, девятое марта, и час, и подписал. Других денег у меня для него не было.
— Обедали нынче, Михаил Тихонович? — спросил я.
Он поднял на меня глаза и не сразу понял, о чём я.
— Обедал. Щи.
— Где?
— На баке. Кондратьев позвал, к артели, — он помолчал. — Ложку мне дали чужую, деревянную, обкусанную. Свою я в каморке забыл.
Листы легли в тетрадь, между страниц, при нём. Тихонов смотрел, как ложится последний, и глаз не отвёл, покуда я не закрыл тетрадь и не сунул её за пазуху.
— Вашбродь… — помолчав, сказал Тихонов. — Мне надобно вам ещё кое в чём признаться.
Глава 6
— Слушаю, — сказал я.
Тихонов папку с колен не снял. Пальцы он положил на тесёмки и держал их, не развязывая.
— Вы третьего дня сказали, что листы пойдут в книгу, — сказал он. — И что вы под ними руку ставите. Так вот прежде, чем вы её поставите, вам надобно знать про панораму.
