Дети, рожденные грибницей, стр. 2

Ребенок надрывался в колыбели из картонной коробки. Бережно вышитый пушистый матрасик, лоскутное одеяло, старые резиновые игрушки… Барклай первым прошел к нему, взял в коробке, как брошенного щенка.

– Оставь, – попросила соседка глухо и сипло. – В гроб уложим.

Барклай без вопросов положил мальчика обратно на кровать к покойной, чуть качнул коробку – ш-ш. Темные пустые глаза сошлись на нем, и ребенок заплакал жалобно, горько, потянулся ручонками. Барклай отступил к остальным.

– Заткните его чем-нибудь, хоть кляпом, – взмолился кто-то.

– Он же маленький и…

– Он – не человек!

Люди входили и, простившись, быстро шли во двор. Жгли дрова, пекли картошку на помин, черный дым поднимался в высокое жаркое небо. Треск березовых поленьев заглушал всхлипы. Барклай сидел у кровати на простом непокрытом табурете. Важным казалось проститься с Еленой по-настоящему, не боясь и не отводя взгляд. Быть тут, пока гроб не опустят в яму.

– Яблоки, – тихо доносилось из распахнутого окна. – Налились-то как, а. Поспеют, бабулькам отнесем, я пюрешки намну… Вспомнят бедную.

Пахло костром, горячей мягкой листвой, садовыми помидорами. Кислые яблоки виднелись за дырчатым тюлем – яблоня гнулась под их весом, роняла тяжелые плоды на землю. Люди шептались, делили Еленино имущество. Та лежала спокойная, хоть и выпитая до последней капли.

Барклай поглядывал на ребенка – тот алел пухлыми младенческими щеками и тянулся, извиваясь, к людям. Коробка держала его, как в клетке. Соседка подходила к столу, пила кипяченую воду маленькими глотками, поправляла то графин, то рюмочки для гостей. Шипела:

– Пропади вы пропадом со своим лесом, бомбами и…

Умолкала, захлебнувшись злостью. Барклай хлопал по ее худой спине, и соседка бросалась в руки. Он ждал. Знал, что ей надо выплакаться, потом она будет носить на могилу Елене астры или гладиолусы, оставлять на земляном холме то грушу, то сладкие сливы… Тихо тикали ходики над столом. Люди сменялись, в комнате стоял сладковатый дух мертвого тела.

Пришел местный батюшка, отец Алексий – городская церковь не уцелела в Первый день, и теперь он принимал людей в небольшом доме. Туда нанесли образа, рушники и лампадки, пока сам Алексий день и ночь ходил в рясе, исповедовал возле грядок или у кромки леса, но глаза его всегда оставались грустными. Молодой – Барклаю было под пятьдесят, а тому исполнилось тридцать, – Алексий отпускал бороду и старался избежать греха, но все же был не безгрешен.

Кумушки шептались, что он уехал с другого конца страны сюда, в маленький город то ли по собственной воле, то ли из-за крупного скандала в сибирской семинарии. Надеялся хотя бы здесь обрести Бога, и, похоже, трагедия Усть-Саракташа только укрепила отца Алексия в том, что он всё делает правильно.

Батюшка вошел, кивком приветствовал Барклая и соседку. Вздохнул:

– Царствие небесное рабе божьей Елене… будем отпевать?

Соседка замотала седой головой:

– Понесли, батюшка, сил нет этого антихриста слушать.

Алексий вышел, старательно делая вид, что в коробке никого нет. Барклай поставил младенца Елене в ноги, где уже кучно лежали срезанные летние цветы, гаркнул:

– Мужики!

Сразу стало легче: не надо было больше сидеть, вглядываясь в обезображенное лицо, тосковать или злиться от беспрерывного плача. Можно сосредоточиться на деле, куда-то идти. Их ждал пустынный, не так давно заложенный погост – к старому кладбищу дорога вела через лес, и людям не хотелось вслушиваться в жуткий плач по пути, видеть вздернутые вверх детские руки со сжатыми кулачками. Лучше уж на опушке, на кромке рыть глубокие могилы и прятать туда грибных детей.

Барклай порой заглядывал к родителям на старое кладбище, и ничего для него не было хуже, чем в летний полдень, до того яркий, что резало в глазах и трава под ногами казалась белой, почти бесцветной, идти по тихой заросшей тропинке и слышать тоскливый клич. Вспоминать, как на далеких деревенских погостах остались бабушка и дед, к которым Барклай и прежде нечасто ездил.

Нет, худшее все же было – к примеру, хоронить отца. Тот отходил долго, тяжело, и все равно смерть его стала потрясением.

На новых могилах, неподалеку от окраинных домов, все было деревянное: памятники, оградки, лавочки. Там же заросло большое костровище, из слежавшейся золы которого потом, месяцы спустя, выгребли и похоронили обугленные человеческие кости – в первые дни и недели копали много, нескончаемо, и большу`ю «партию» покойников как-то решились сжечь. Обложили резиновыми покрышками, нанесли хвороста… Старухи подняли вой – «Не по-человечески это», – и больше к кремации не возвращались.

По старому кладбищу теперь шла бетонная стена – строители-подрядчики, которые огораживали прежде живой благополучный город, думали недолго.

Низовцы упрямо проклинали их – родственники многих остались за забором.

Тогда по грунтовым дорогам, по периметру, редко въезжая в город, колесили патрули. Забор еще не возвели, и главной их целью было не впускать в Усть-Саракташ любопытствующих, жадных до катастрофы. Сбивали дроны с камерами, отлавливали журналистов, давали немногословные, «обезжизненные» – так в Барклаевом детстве дед говорил об обезжиренных продуктах, которые изредка привозили в деревенский магазинчик, – комментарии.

Первые дни, месяцы… Панельные дома, рухнувшие или покосившиеся, тела под завалами, хаос, неразбериха, сплошное воровство. Спустя время Барклай и сам выходил до магазина – мародерничать – исключительно по свету, брал с собой то топор, то железный прут. На улице могли забить за банку сгущенки, не зная, сколько продлится осада и можно ли будет эту самую сгущенку, переслащенное густое молоко, попробовать еще хотя бы раз.

И эту дикость пережили.

Барклай потянулся за гробом. Замешкался на крыльце, и Елену перехватили другие мужики и понесли через огород, над недозрелыми тыквами и подвязанными огуречными плетями. В последние дни Елена не ходила уже, не спускала с себя ребенка, и соседка приходила поить да кормить ее размолотой в порошок гречневой кашей – капнет на ложку теплой водой, и в рот ей, почти покойнице. Елена не говорила, хрипела только, но младенца держала крепко.

Пока хозяйка умирала, за двором ухаживали соседки. Косили друг на друга прищуренным глазом, подсчитывали мысленно, сколько помидоров соберется с чужого куста, ввязывались в редкие, но яростные склоки. Спорили еле слышно, чтобы не потревожить не Елену даже, а того, кто вот-вот приберет ее к себе. Больше всего ругались из-за кустов хризантем – и спины разламывает болью, и черный остов города виднеется сквозь деревья, и рожденные не людьми дети плачут в лесу, зовут, – а эти два сорта хризантем поделить не могут.

Распогодилось, растопило туман солнцем. По пути Барклай нагнулся и сорвал с грядки две розовых клубничины – долгоспелые, они и в августе, и в сентябре краснели на прибитых морозом листьях. Огляделся, нашел среди других Анну. Она, почти ровесница Барклаю, стояла у забора, возвышаясь над людьми на полголовы – с прямой спиной и особой статью, Анна была выше его самого, но смотрела всегда прямо, не свысока.

Залюбовался ею. Хоть и похороны, и ребенок визжит нечеловечески, ощутив сквозь картонную стенку «материнское» тело, и толпа напирает, а все же не удержаться. Анна была красивой. Стройная, с широкими бедрами и длинной косой, большеглазая, в извечных длинных юбках и со спокойствием во взгляде, она как бы не замечала людского горя. Платье выбрала темное, на голову повязала ажурный платок, из-под которого виднелись светло-русые волосы с редкими блестящими нитями седины.

Рядом с ней крутилась шестнадцатилетняя сестра – Малая. Внешне девка была как уменьшенная копия Анны, только после Первого дня Малая остановилась и в росте, и в развитии.

Анна никого не слышала, смотрела прямо перед собой. Барклай прошел мимо и чуть склонил голову в приветствии, вложил ей в руку ягоды. Она поблагодарила негромко. Одну ягоду тут же сунула в рот Малой, та причмокнула, заулыбалась. Вторую передала косоватому Кириллу, Кирке, – мальчишка тоже был тут, карабкался на яблоню, хоть мать и запрещала ему ходить по чужим похоронам. Барклай не раз слышал их споры.