Освобождение Агаты (сборник), стр. 90
Женя не знала, как выглядит со стороны, а зрелище, между тем, впечатляло неподготовленных зрителей. Некогда обритая наголо голова начинала понемногу обрастать редким ежиком на две трети седых волос. На темени их не было — там во всех направлениях змеились толстые багровые шрамы, стянувшие кожу, и кое-где они еще были украшены яркими зеленочными пятнами. Глаза и щеки ввалились страшными темными ямами, высохшие сиреневые губы спеклись. Поверх одеяла лежали желтые костистые руки с косо обломанными слоящимися ногтями.
Дверь отворилась, и в палату вошел измученный мужчина с короткой сивой бородой и в праздничном сине-белом свитере, сразу вызывавшем в памяти сугробы Лапландии и лихого Санта-Клауса на его резвой оленьей упряжке, — весной все это казалось уж очень несвоевременным, и хотелось спросить мужчину — зачем он так странно оделся. Но стоило только чуть ближе заглянуть ему в лицо, как охота к праздным вопросам сразу отпадала: там лежал отпечаток преодоленного горя. Он присел на корточки у постели больной женщины и коснулся рукой ее лица:
— Женя, ты слышишь меня? — спросил он. — Это я, твой Игнат.
— Здравствуй… — ответил ему едва различимый не голос, а шорох.
Автор выражает глубокую благодарность санкт-петербургскому поэту Андрею Маничеву за предоставленную возможность использовать его стихотворения в этой повести.
2011 г.
Левашово — Букино
Морзянка из камеры смертников
Сердце мое смятеся во мне и боязнь смерти нападе на мя.
Страх и трепет прииди на мя и покры мя тьма.
Глава 1
Диалектика правды и лжи
Дорогой друг Санька!
И когда ж ты, наконец, в вашей глуши появится надежный Интернет, — а главное, когда ты научишься — и захочешь! — им пользоваться? Сам подумай, скольким чадам ты мог бы помочь не медля, если б расстался с идеей-фикс о злокозненности всемирной Сети! Я же вот прекрасно освоился, хотя мы с тобой в одной песочнице жизни учиться начинали, — и злодеем не стал. Хм. Надеюсь. Хотя… Пишу на бумаге, конверт уже припасен, — и самому странно, будто на волю почтового голубя намереваюсь доверить это письмо, хотя и знаю, что дойдет как положено. Теперь, спустя полных полгода, я почти точно могу сказать, что выкарабкался. Твоими ли молитвами, стараниями ли Алены, усилиями ли коллег… А может, просто благодаря удачно выбранному для меня мамой тридцать с гаком лет назад институту: все-таки, когда обширный инфаркт долбанет именно врача, шансов уцелеть у него несколько больше, чем у простого смертного… Шучу. Для тех я тоже делаю все, что могу, ты знаешь: и дерзание, граничащее с дерзновением, применяю, и фантазию — нашу, российскую, исконную, без которой четверть больных перемерла бы еще на стадии приемного покоя… Здесь совесть моя чиста. Почти. Потому что, если дают, — беру, ты знаешь. Но сам никогда плату вперед не оговариваю, и даже если подозреваю грядущую ощутимую мзду — не раболепствую, золотых швов не накладываю. То же и когда наоборот: вижу, что и пол-литра родной не поднесут, и сволочь у меня на столе лежит отменная — а клепаю и шью, как хорошего человека. Ладно, ладно, не хмурь брови: и сам знаю, что не мне судить.
Короче, Санек, я, наконец, на реабилитации — в отдельной палате с личным душем, сортиром и дополнительной койкой для неутомимой Алены, которая почти поселилась здесь, — и, честно говоря, иногда очень уж душно от ее неустанной заботы… Она все видит меня лежачим и беспомощным — а стало быть, находящимся в полной ее собственности, аки грудничок, — чуть ли не протертыми супчиками норовит меня с ложки кормить… Не ведает, бедная дура моя, что я от нее уже четыре раза в одних тапках по снегу сбегал на соседний рынок — благословенное место, только от запаха съестных павильонов можно в астрал выйти! — где то шаурму ядовитую на картонной тарелочке, то чебуреков горелых пяток, то шашлычка перченого от души наворачивал. Планшету меня несколько раз пыталась отобрать в десять вечера — дескать, переутомишься, миленький, — ну, тут уж я не выдержал и пригрозил, что если меру терпения моего, и без того близкую к краю, переполнит, то вообще запрещу персоналу ее пускать, пусть, как все порядочные жены, приемных часов дожидается… А утром, чуть проснусь — опять два тревожных глаза надо мной зависли — и вопрошают безмолвно, не собираюсь ли от чего-нибудь загнуться, выражая полную готовность немедленно спасти, даже вопреки моему желанию… Так бы и стукнул, прости меня, Господи, козла неблагодарного. Просто не люблю я ее, Санек, хорошую такую…
Ладно. Не об этом я хотел вообще. Это — данность, теперь не вывернешься. Я последние полгода совсем о другом думаю. Я тут, под инфарктом лежа, как девка под насильником, ухитрился вылежать целую теорию, которой даже эффектное название дал: «Диалектика правды и лжи». Был бы философом в пиджаке и при воротничке с отогнутыми уголками да с хитрым галстуком — книгу бы написал, с примерами и отступлениями. Хотя, наверное, и без меня написал уже кто-нибудь прыткий. А я просто скажу: самая страшная, самая опасная ложь — эта не та, что утверждает то, чего не было, или, наоборот, небывшее выдает за случившееся. А та, в которой по отдельности — только маленькие подлые правдочки, незыблемые факты, с которыми не поспоришь, — а собери их вместе — и получится одна грандиозная ложь. Смертоносная и безжалостная. Та, которая на корню губит, кроме солгавшего, — что еще и пусть бы! — всех, кого коснулась. Какой пример мне привести, чтобы именно тебе было понятно? Достаточно вспомнить дощечку, которую Пилат приказал прибить над Крестом: «Иисус Назорей, Царь Иудейский». То-то старейшины всполошились — вели, мол, написать, что выдавал себя за Царя иудейского! Сколько правд здесь перемешалось — а главной, той, что Бог на Кресте том висел, — ее не было. Царь был? Конечно, из рода Давидова. А для старейшин (по официальной версии, хоть мнится мне, знали, Кого казнят, иначе не торопились бы так, да и другие сомнения имеются) — бродяга и богохульник, что и с их точки зрения, и с общественной тоже было вполне правдиво, да так и выглядело, собственно…
А уж в жизни, Санек… Мы же взрослые люди, нажившие каждый по нешуточному брюшку и по серой, что шерсть у дворового кобеля, бороде, — не по чину нам врать, как первоклашкам перед нахмурившей брови мамашей: не трогал я, дескать, того варенья, честное октябрятское, само оно — того… себя съело. Поэтому мы осознанно говорим только проверенную правду — как позже учти вожатые, чтобы можно было беспорочно клясться «честным пионерским»… И как тридцать лет спустя, когда уже в другой школе — воскресной для взрослых, желающих креститься, — вдруг заново узнали, что лгать не есть хорошо. А правда — вот она, готовая и незыблемая: и отцами Церкви, и дядей Маяковским, что хорошо и что плохо, навеки расписано…
Спасибо, что приехал в те страшные, незабываемые дни. Ведь когда я дышать едва-едва начал, и ощущения недоумершего вампира от предусмотрительно воткнутого ему под ребра осинового кола чуть ослабели, то понял не только, что жив еще и слева сидит, как идеальная мать над больным ребенком, Алена, но и что совсем этим обстоятельствам не рад, потому что… жить не хочу.
Но, справа, потеснив Ангела-Хранителя, сидел ты — не круглоголовый питерский шкет из наших глубоких и гулких, мощеных черным булыжником дворов, не скромный хорошист с задней парты для непризнанных гениев — а понимающий сельский священник отец Александр, в меру строгий, веселый и проницательный, чуть юродствующий и выпить не дурак (кстати, что Ольга-то твоя, вездесущая и всеведущая, как все матушки, — все так же по ночам тебя, пьяного, домой из гостей огородами гоняет?). Я не забыл и никогда не забуду той исповеди, про которую тогда уверен был, что она — последняя. Да, собственно, если помнишь, — исповедовался-то за меня ты, а я только испуганно моргал глазами — так, батюшка, так, грешен… Иногда, правда, смутно мелькало, что грешен не так, а по-другому, будто без отягчающих, — но еще усердней моргал на всякий случай: Саньку видней, его учили. Так и звучит до сих пор у меня в ушах твой добрый насмешливый голос, походя исключающий меня из списка приличных людей: «Ну, чего, допрыгался, раб Божий? Долетался? До неба решил взлететь и там остаться? Ну, туда торопиться мы не будем… Потому что кто его знает, что там на самом деле ждет… Мы тут еще покопошимся маленечко… Да и с грузом таким можно не долететь — сверзиться… Вот, к примеру, ты чего, охальник, шесть лет с чужой женой путался? Знал ведь, что прелюбодеи Царства Небесного не наследуют… Знал — а путался… Ну, ладно, так и быть, поженились, наконец, — хоть живите мирно, грех свой заглаживайте… А еще чего-нибудь по этому делу за последнее время было? Моргаешь — значит, было, да? Ох, грехи наши тяжкие, а этот и вовсе смертный… Надо же, наш пострел везде поспел — бес, что ли, в ребро сунулся? Эти мне блудницы вавилонские! А ты и не упирался, небось, шел, как телок на веревочке… Ну, ладно, раз помирать собрался, так что тут скажешь? Иди и не греши — как Христос велел… И еще рукоблудствовал, поди, и на красоток-медсестер разжигался… Моргай-моргай, бесстыжий… Я ведь почему с самого неудобного начал: эти грехи ад наполняют, а уж остальные — постольку-поскольку… Но тебе хватит… Детей когда растил — на руку скор был, признавайся? С них спрашивал, но на воспитание времени жалел, на жену спихивал — не отрицаешь? На работе что — превозносился, конечно? Лучший хирург на свете, и руки твои… золотые? Хм, бриллиантовые — точно: мздоимствовал ведь, признавайся? Вот видишь, было дело. А еще осуждал всех, кого видел, за то, что грешат не по-твоему, и слова, что Мать-Богородицу оскорбляют, почем зря в людей кидал, даже не думая… И врал, когда надо и не надо, и от работы, когда мог, отлынивал, а если провинился чем, так искал, на кого свалить, да? А как гадость какую делал, — давай сразу себя оправдывать! — мол, ну, никак не обойтись было, — правильно говорю? И одежду носил с выбором, что получше, и пьянствовал, как… (ну, это ладно, тут у каждого своя мера, кхм… зато обжорствовал)… Что, моргаешь, сердечный? То-то и оно. На свой пол мужеский, надеюсь, похотливо не заглядывался? К экстрасенсам-гадалкам не ходил? Ну, да то дело бабье, а ты ведь врач, не должен, вроде… На столе никого не зарезал с бодуна или там по оплошности? Баб до абортов не доводил? Таращишься? Ну, и слава Всевышнему: ты хоть не содомит, не вероотступник и не убийца. Э-хе-хе… Если еще чего вспомнил, про себя покайся, Господь простит. Ну, подставляй голову грешную… Господь и Бог наш Иисус Христос Своею благодатию и человеколюбием да простит ти, чадо Виктор, вся согрешения твоя. И аз, недостойный иерей, властию Его мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь».
