Скорая 1979. Том 1 (СИ), стр. 5
— Что, Малинин, всю ночь карбюратор чинил? — протянул он, выпуская дым в форточку. — Говорят, ты у нас теперь по моторам специалист, а не только по коньяку.
Громов остановился. О карбюраторе знали трое, и ни он, ни дядя Коля Серебрякову ничего не рассказывали, а Кнышев вряд ли стал бы делиться с ним ночными разговорами. Он посмотрел на холёное лицо, на ухмылку и на пальцы, которые стряхивали пепел с подчёркнутой небрежностью, и ничего не ответил, только запомнил. А когда он пошёл дальше, мимо прошла Тамара Ильинична в пальто и берете, уже после смены. Она не остановилась, только на ходу, не поворачивая головы, бросила:
— Рапорт я не написала. Пока.
Смена кончилась, за окнами серело, по двору, шаркая метлой по мокрому асфальту, ходил дворник в ватнике, у ворот фырчал молоковоз, а с улицы доносился звон первого трамвая. В раздевалке уже гремели шкафчиками сменщики, кто-то громко пересказывал вчерашний футбол, где «Спартак» опять кого-то обыграл и уверенно шёл к чемпионству, и вся эта обычная утренняя суета казалась Громову после бессонной ночи почти праздничной, потому что он видел её своими глазами. Он первым делом открыл шкафчик Малинина и сунул руку поглубже, туда, где с вечера лежал свитер с завёрнутой в него бутылкой. Свитер был на месте, скомканный точно так же, как он его оставил, но внутри было пусто. Он перерыл весь шкафчик, выгреб кеды и квитанции, заглянул за полку, но армянского коньяка с тремя звёздочками не было нигде. Кто-то за эту ночь залез в шкафчик, аккуратно размотал свитер, забрал бутылку и так же аккуратно замотал его обратно.
Громов медленно выпрямился. Выходило, что человек, который его отравил, был здесь, на подстанции, этой ночью, возможно, в двадцати шагах от гаража, и знал, где искать.
Он снял с крючка Лёшкину куртку, потёртую, с вытертыми локтями, надел её и машинально сунул руки в карманы. Пальцы правой руки наткнулись на сложенный вчетверо листок бумаги. Громов развернул его. На листке крупными печатными буквами, чтобы не узнали почерк, было выведено:
«МОЛЧИ, И ВСЁ БУДЕТ ХОРОШО».
Глава 3
Дом, где ждут
Записку Громов перечитал ещё раз уже на улице, остановившись у забора подстанции, и сложил её обратно так же аккуратно, вчетверо, как её сложил неизвестный автор. Печатные буквы были выведены ровно, без нажима и без помарок, шариковой ручкой с синей пастой, какой на подстанции писал каждый второй, и ничего не говорили ни о возрасте, ни о поле того, кто их писал. Зато кое-что говорило само появление записки. Её положил человек, который знал, где висит Лёшкина куртка, был этой ночью на подстанции и почему-то считал, что Малинину есть о чём молчать. А значит, прежний хозяин тела влез во что-то такое, за что травят, и пока Громов не поймёт, во что именно, самым разумным было сделать вид, что предупреждение дошло и он послушно молчит.
Адреса он не помнил, чужая память на эту тему упрямо отмалчивалась, но во внутреннем кармане куртки нашёлся паспорт в потёртой коричневой обложке, и на странице с пропиской лиловым штампом значилось: улица Гарибальди, дом, корпус, квартира на четвёртом этаже. Черёмушки, стало быть, и не так уж далеко отсюда.
Москва встретила его холодным солнцем после ночного дождя, и Громов, который помнил этот город совсем другим, с пробками, стеклянными башнями и самокатами, шёл по нему, как турист по музею, где экспонаты почему-то живые. У метро толпились люди в одинаковых серых и коричневых пальто, из репродуктора на столбе бодро рассказывали о досрочном выполнении плана, на стене дома висел плакат, призывавший встретить Олимпиаду ударным трудом, а у газетного киоска очередь выстроилась за «Вечерней Москвой», которую ещё не привезли. Он спустился в метро, бросил в прорезь турникета пятак, найденный в кармане, и поймал себя на детском удовольствии от того, как турникет гостеприимно промолчал вместо того, чтобы щёлкнуть створками.
Жажда настигла его на выходе из метро и оказалась такой, какой бывает только после ночи на водке: язык прилипал к нёбу, в висках стучало. У стены стоял автомат с газированной водой, выкрашенный в красный цвет, и в его нише на решётке блестел мокрый гранёный стакан, один на всех. Громов остановился перед ним в искреннем замешательстве. Тридцать лет медицины кричали ему про палочки, кокки и всю прочую живность, которая, без сомнения, обитала на стенках этого стакана, но тело кричало громче, и в конце концов врач уступил. Он сполоснул стакан в фонтанчике, как делали все, бросил три копейки, дождался, пока в стакан с шипением ударит вода с вишнёвым сиропом, и выпил залпом, а потом ещё раз, без сиропа, за копейку, и мысленно пообещал себе, если всё-таки заболеет, диагноз поставить быстро.
У табачного киоска тело дёрнуло его так, будто кто-то потянул за поводок. Рот наполнился слюной, пальцы сами полезли в карман за мелочью, и Громов с минуту стоял перед витриной с «Явой», «Космосом» и «Беломором», пока не заставил себя развернуться и пойти прочь, ругаясь про себя словами, которых в прошлой жизни не употреблял лет двадцать.
Пятиэтажка оказалась такой, какими в его детстве были все пятиэтажки: серый кирпич, балконы с бельём и лыжами, лавочка у подъезда и лифта, разумеется, нет. На четвёртом этаже, когда Громов, отдуваясь, одолел последний пролёт, дверь напротив нужной квартиры распахнулась, и на площадку вышла пухлая женщина лет семидесяти в цветастом байковом халате и бигуди под косынкой, с мусорным ведром в руке.
— Явился, голубчик, — объявила она так, будто ждала его на этом самом месте с рассвета, и поставила ведро на пол. — Ну-ка стой, дай на тебя посмотреть. Батюшки, да ты зелёный весь, как крыжовник, и несёт от тебя, Лёшка, как от бочки, стыд какой. Ты хоть знаешь, что мать твоя позавчера у меня в прихожей до двух часов ночи на табуретке просидела, а вчера опять весь вечер, пока ты не соизволил позвонить? Я ей и чаю, и корвалолу, а она сидит, трубку гипнотизирует, я уж думала, придётся «скорую» вызывать, а ты сам на «скорой» работаешь, вот ведь смех и грех.
— Простите, тётя Валя, так вышло, я на смене задержался, — сказал Громов, которому чужая память в последний момент подсказала имя, и очень надеялся, что она не ошиблась.
Память не ошиблась, потому что соседка только махнула рукой и продолжила, не сбавляя темпа.
— Задержался он, — фыркнула она. — Вон Петровы с третьего тоже вечно задерживаются, а потом у них то милиция, то слёзы. И ты туда же. А я тебе вот что скажу, Лёшка, и ты меня послушай, пока мать не слышит. — Она понизила голос и оглянулась на Лёшкину дверь. — Вчера днём опять этот приходил, в дублёнке, морда холёная, сам вежливый такой, аж противно. Тебя спрашивал. Тебя не было, так он с Ниной на площадке минут десять стоял, я через глазок видела, всё что-то ей тихо говорил, а она потом к себе ушла и, я слышала, плакала. Ты с кем связался, горе ты луковое?
Громов почувствовал, как внутри поднимается холодная злость, та самая, которая в прошлой жизни помогала ему спокойно разговаривать с родственниками пациентов, приехавшими выяснять отношения с кулаками.
— Разберусь, тётя Валя, обещаю, — ответил он. — Больше он к ней ходить не будет.
Соседка посмотрела на него долгим недоверчивым взглядом, покачала головой так, что бигуди под косынкой звякнули друг о друга, подхватила ведро и пошла вниз, бормоча на ходу, что раньше, при покойном Викторе Андреевиче, в этой семье такого не водилось.
Дверь открылась прежде, чем он успел позвонить. На пороге стояла невысокая полноватая женщина лет пятидесяти пяти, в шерстяной кофте поверх домашнего платья, с седыми волосами, собранными в пучок, и лицом, которое было бы очень добрым, если бы не тревога, въевшаяся в каждую морщинку. Она посмотрела на сына, и Громов увидел, как она едва заметно, почти виновато, втянула носом воздух, проверяя, пьян ли он. Он сделал вид, что не заметил, и протянул ей банку с вареньем.
