Право на мир (СИ), стр. 29

Из всех моих парней только Громов оказался в одной палате со мной. Отлежавшись от болезненной процедуры, он сел на кровать, посмотрел на белую простыню и осторожно провёл по ней ладонью.

— Жалко пачкать.

— Так тебя помыли.

— Всё равно кажется, что грязный. Кажется, что от меня до сих пор несет копотью и кровью.

Я понимал, о чём он. Я сам до сих пор как будто опушал запах паленной плоти, пороха и взрывчатки, будто опять стоял возле сожжённого КПП в котором погиб экипаж БТРа. Да, я прекрасно понимал, что это только в моей голове, но избавится от этого мерзкого ощущения не мог.

Вечером пришла сестра, сделала укол и приказала спать. Я лёг, но ещё долго смотрел на потолок. В палате тихо скрипела кровать Громова. За стеной кто-то кашлял, в коридоре звякнула тележка. Потом Громов спросил:

— Командир, а Самохин точно сам?

Я повернул голову.

— Сам. Плохо видно было из-за дыма, но как он доставал гранату я видел совершенно точно.

— А я видел только взрыв. Думал, он успел в укрытие уйти.

— Не успел.

Он больше ничего не сказал. Так мы и лежали молча, думая каждый о своем, пока я незаметно для себя не заснул.

На следующий день я дошёл до палаты Чернова. Тот лежал бледный после операции, с капельницей, и страдал от боли. Спасая других, наш врач совершенно забил на себя, а его ранение оказалось серьёзнее, чем он сам думал. Осколок вошел в бок, и, хотя ни каких жизненно важных органов не повредил, ранение оказалось проникающим и осколок остался внутри.

— Как ты? Что врачи говорят?

— Жить буду. — Проскрипел он зубами — Теперь иди отсюда, у тебя самого сейчас перевязка.

— Ты здесь тоже командовать решил?

— Здесь мне хотя бы не отвечают «потом».

Я постоял возле его койки, потом пошёл к Беляеву. Его рана была не на столько серьёзной, зато его мучали головные боли после контузии. В бою он был не многословен, и о его ране мы не знали до самого конца. То, что его мутит и ему очень хреново я увидел только тогда, когда он вышел со своей позиции. С тех пор он почти не разговаривал, предпочитая находится в покое, потому что так ему видимо было легче. Вот и сейчас он спал. На тумбочке лежали часы и маленькая фотография. Я поправил сползшее одеяло и вышел, стараясь не разбудить.

Через несколько дней приехал Гуревич. Он принёс сигареты, пакет яблок и целую кучу бумаг. Яблоки оставил в палате, меня вывел в небольшую комнату в конце коридора. Там стояли стол, два стула и шкаф с больничными халатами. Скорее всего это была сестренская.

— Как лечение? — Участливо поинтересовался он.

— Лечат. — Пожал я плечами — Уколы, таблетки, перевязки — как обычно.

— Ты как? Нормально себя сейчас чувствуешь?

— Нормально.

Он положил бумаги на стол.

— Отлично. Тогда давай поработаем. Пока всё помнишь. Мне надо составить отчет о работе твоей группы.

Мы начали с Душанбе. Я снова рассказывал, он сверял с предыдущими докладами, уточнял фамилии, время, маршруты. Потом перешли к заставе. На этом месте работа встала. Я путался, возвращался назад, вспоминал то, что пропустил. Несколько раз Гуревич молча ждал, пока я снова начну говорить. Когда дошли до гибели Левченко, я попросил сигарету. Я уже несколько лет не курил, после ранения в грудь, а тут что-то просто нестерпимо захотелось. Гуревич протянул мне пачку, спички и открыл окно.

— Здесь нельзя вообще-то. — Сказал он.

— Тогда зачем дал?

Я закурил, сел на подоконник. Во дворе госпиталя двое солдат катили носилки на колёсах. На них лежал пожилой мужчина в полосатой пижаме и держал обеими руками свёрнутый халат. От первой же затяжки я закашлялся, выпустил дым в окно и сейчас просто сидел, держа тлеющую сигарету в руках.

— Представления готовы? — спросил я наконец.

— Оформляются.

— В этот раз тоже закрытые?

Гуревич посмотрел на меня.

— Да.

— Даже за заставу? Мы ведь там с документами были, в форме.

— На вашу группу — да. Спецназа ГРУ в Таджикистане официально нет.

Я выбросил недокуренную сигарету в окно и не поворачиваясь к подполковнику спросил.

— И что тогда там напишут?

— Всё необходимое для представления напишут.

— Я спрашиваю, какое место, какую задачу, какой бой.

— Серёга, я же тебе говорил уже, официально ваша группа в Душанбе не работала. На границу тоже не направлялась.

Я несколько секунд смотрел на него.

— А где мы находились?

— В распоряжении командования, на территории части.

— Все?

— По открытым документам — все.

— И Юлдашев?

— Серёга…

— Самохин? Левченко? Нурматов? Они тоже здесь находились? В Чирчике?

Гуревич не отвёл глаза.

— Есть закрытые документы. В них будет всё.

— Родным что скажут?

— Погибли при выполнении служебного задания.

— Где?

— Это я пока не знаю.

Я слез с подоконника. Плечо заболело, и пришлось несколько секунд постоять, прижимая руку к груди.

— Родители Юлдашева живут недалеко отсюда. Они могут приехать, поговорить со мной. Что мне им рассказывать?

— Правду о том, как он воевал.

— Без места и задачи?

Гуревич потёр переносицу.

— Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь.

— Тогда не надо говорить, что всё будет в документах. Я уже знаю, как это выглядит. Документы есть, только увидеть их нельзя. Награда есть, только надеть её нельзя. Теперь вот погибшие есть, а там, где они погибли, нас не было.

— Решение не моё.

— Я знаю.

Я сказал это громче, чем собирался. Почти на крик сорвался. Гуревич действительно не принимал таких решений. Он сидел передо мной и должен был оформить то, что требовалось. Спор с ним ничего не менял.

— По каждому напишем подробно, — сказал он. — Ничего не уберём. Ни пост у брода, ни пулемёт Левченко, ни Самохина. Это я тебе обещаю. Так что соберись Серый, надо восстановить все подробности боя. Давай работать.

— Давай…

Мы снова сели за стол. До обеда я диктовал. Потом пришла сестра и забрала меня на перевязку. Гуревич остался ждать. Когда я вернулся, мы продолжили, а когда я поставил последнюю подпись, Гуревич положил передо мной отдельный лист с адресами семей.

— Ты просил.

Я сложил его вчетверо и убрал в карман пижамы.

— Спасибо.

О расформировании остальные узнали в тот же вечер. Мы собрались в палате Чернова. Он единственный, кто ещё оставался прикован к кровати. Громов сидел на табурете, Рахмонов устроился у окна, Колесников просто стоял у двери подперев плечом косяк. Беляева привели ненадолго: ходить ему ещё тоже не разрешали, но он всё равно настоял.

— Значит, всё? — спросил Колесников, когда я сообщил им эту новость.

— Группы больше нет.

— Нас куда?

— После лечения решат. Или по другим группам распределят, или новое назначение получите.

Громов посмотрел на меня.

— А ты? Тебе новую группу дадут, или тоже, как и мы, хрен знает куда?

— Скорее всего второе.

Мы посидели ещё немного. Говорили о лечении, о том, кого и когда отпустят из госпиталя, о вещах, оставшихся в Чирчике, о переводе из Узбекистана, о том, что денежного довольствия мы давно не получали и семьям нужно как-то жить. У всех наболело, у всех были свои проблемы, и каждый хотел выговориться. Парни говорили, а я больше молчал. Когда все разошлись, и мы с Громовым вернулись в палату, он спросил меня прямо.

— А ты чего делать собираешься, Серёга? Только честно.

Я посмотрел на него. Ответ у меня был готов уже давно и ничего менять я больше на собирался. Застава тоже не заставила меня передумать.

— Увольняться.

Глава 12

Громов некоторое время смотрел на меня, потом осторожно вытянул больную ногу, положив её поверх одеяла.

— Думаешь, отпустят?

— Не знаю дружище. Но рапорт напишу.

— Ты вроде говорил, что уже писал.

— Напишу ещё раз.

Он кивнул и потянулся к тумбочке за кружкой. Вода в графине закончилась. Я взял его кружку, свою и пошёл в коридор. Разговор на этом закончился. Ни отговаривать меня, ни рассказывать, что без армии я пропаду, Громов не стал. Наверное, и у него самого подобные мысли появлялись. Только он пошел в армию добровольно, окончил училище, у него были семья, выслуга, какие-то планы на дальнейшую службу. Я о них почти ничего не знал. Когда ты с человеком на боевом задании, в поле, лесу или горах, для тебя важно, как он стреляет, сколько может пройти с грузом и чего от него ждать в бою. Всё остальное почему-то кажется делом второстепенным. Вот и я не лез в личную жизнь подчиненных, и может быть зря. Ведь потом вдруг выясняется, что ты человека и не знал толком, а спросить уже не у кого.