Граф поневоле (СИ), стр. 38

Однако сдаваться старуха не собиралась.

— Ну так хоть панихиду! — потребовала она. — Хоть свечку! Негоже ему там одному лежать без молитвы, ироды!

«Иродами» Агафья назвала батюшку и Наума, но есть ощущение, меня в этот список тоже включили. Батюшка уставился на закрытую дверь, насупился и принялся активно думать. Самое интересное — придумал.

В итоге через пять минут в коридоре, прямо напротив кабинета, отец Никодим, облачённый в епитрахиль, служил панихиду. Перед закрытой дверью. Агафья стояла рядом со свечкой и подпевала дребезжащим голосом. Наум, вытянувшись по стойке «смирно», крестился. А я наблюдал за всем этим и думал, где же я так нагрешил в прошлой жизни, что мне после смерти вот это все досталось.

С другой стороны, Господь, в отличие от исправника, сквозь запертые двери, говорят, видит. Так что, наверное, никаких нарушений с нашей стороны нет.

Дождавшись, пока отец Никодим закончит и откланяется, я ретировался в спальню. Следом, разумеется, просочился Сенька. Где он пропадал последние полчаса, непонятно, но появился мгновенно. Как кот, который из любой точки квартиры слышит, что открыли холодильник.

— Одеваться, барин? — деловито осведомился слуга и тут же полез в сундук.

— Одеваться, — согласился я. — Заодно поговорим.

Пока Сенька выуживал из сундука рубаху, штаны и сюртук, я присел на корточки возле кровати, заглянул под неё.

Под кроватью было чисто. Чисто и почти пусто. Если не считать той самой мятой рогожи, в которую Сенька прятал саблю. Теперь рогожа валялась развёрнутая и брошенная как попало.

— Вот тута сабелька ваша и лежала, — скорбно сообщил Сенька.

Он встал на карачки и тоже внимательно изучал пространство под кроватью.

— Когда ты её последний раз видел? — спросил я слугу.

— Дык… — Он задумался. — Как положил позавчерась, так и не глядел больше. А чего на неё глядеть-то? Не девка, чай. Лежит себе и лежит.

Логично. Выходит, саблю могли забрать когда угодно. Вчера днём, пока мы мотались по уезду. Вчера вечером. Ночью вряд ли. У меня, конечно, сон был крепкий, но не настолько же. Хотя… Если убийца действовал максимально тихо… Я ведь устал как собака, дрых без задних ног.

Последний вариант мне совсем не понравился. Как-то неуютно осознавать, что ночью убийца шарил у меня под кроватью.

— Ладно. — Я поднялся. — Кому ты рассказывал, где лежит сабля?

— Никому! — Сенька аж подскочил от возмущения. — Вот вам крест, барин! Ни единой живой душе ни словечка!

— Совсем никому?

— Совсем! — заверил слуга. Потом подумал и добавил: — Окромя Маруськи.

Я молча посмотрел на него.

— Так она ж постель вам стелила, — принялся оправдываться Сенька. — Увидала, спрашивает: чего это там? Ну я и сказал. Не врать же. Грех.

— Маруська. Ясно. Ещё кто был в курсе? — мрачно поинтересовался я.

— А больше ж никому! — Сенька снова перекрестился, но уже без прежнего энтузиазма. — Ну… Маруська, может, Дарье сказала. Они ж в одной комнате спят. А больше никому!

— Замечательно… То есть, скорее всего, кроме Маруси ещё и Дарья знала, что под кроватью лежит сабля… — Я покачал головой, в который раз недоумевая с душевной простоты местных. — Так, может, они и Агафье рассказали?

— Почему рассказали? Агафья Тихоновна сама нашла, она дюже глазастая, — обиделся за старуху слуга. — Она ж завсегда под кроватью метёт. Ещё вчерась поутру нашла и ругалась. Нехорошо, говорит, оружие под постелью держать. К покойнику.

Сенька запнулся, покосился в сторону входной двери, вздохнул тяжело, потом тихонько добавил:

— Вот оно и вышло… к покойнику…

— Так… Маруся, Дарья, Агафья… — Список подозреваемых рос с каждой секундой. — Ты ещё скажи, что Тимофей тоже был в курсе.

— Конечно, — радостно согласился слуга. — Он ваши вещи из тарантаса помогал доставать. Ещё спросил: чего у барина там, оглобля, что ли? Ну я и поведал, мол не оглобля это…

— Ты пять минут назад говорил, что не рассказывал никому!

— Аркадий Петрович, так оно чистая правда, — с совершенно невинной физиономией согласился Арсений. — Они сами всё увидали. Вот ежли вы бы спросили, кто знал, тогда да. А говорить — не говорил. Никому, ни единой живой душе.

— Тааак… ладно… — Я посмотрел на слугу, размышляя, не потому ли он оказался возле Аркашки, что по уровню мышления они где-то на одной ступени. — Поставим вопрос по-другому. Кроме всех, кого перечислили, кто ещё знал про саблю?

Сенька посопел. Почесал затылок. Посмотрел в окно, на потолок, на рогожу.

— Ну… в людской, может, за ужином кто слыхал. Я ж только сказал, что барин мне саблю доверил. Самое ценное, чтоб сберёг. А чего такого? Пущай знают, барин мне доверяет!

Прекрасно. Просто прекрасно. Если я правильно понимаю устройство помещичьего дома, в людской ужинает вообще вся дворня. Я как минимум, кроме кучера, няньки и денщика, в день приезда видел ещё двоих.

То есть про саблю, спрятанную под моей кроватью, Сенька объявил публично, со всей торжественностью.

— Значит, — подвёл я итог, — знали все.

Сенька задумался. Видимо, честно перебирал в голове обитателей усадьбы, чтобы ненароком не соврать барину.

— Не все, — наконец твёрдо заявил он. — Глашка не знала. Агафья сказала, её Пётр Николаевич ещё в прошлом месяце выдал замуж за Егорку, который пастух. Глашка уже, почитай, месяц в усадьбе не живёт. Токма убираться приходит.

Вот и всё расследование. Стройная версия про «Сеньку и, возможно, Наума» развалилась, не успев толком сложиться. Под подозрением теперь находилась вся дворня.

Оделся я в итоге снова самостоятельно, к великому Сенькиному огорчению. Слуга ходил вокруг кругами и страдальчески вздыхал, будто барин отнимал у него последнюю радость в жизни.

Потом мы отправились вниз, в сторону кухни.

Совершенно неожиданно выяснилось, что Аркашкин организм, которому полчаса назад едва не стало дурно от вида крови, теперь настойчиво требует еды. Причём требует громко, с урчанием на весь коридор. Удивительное дело. Упасть в обморок при виде покойника это тело было готово, а вот от завтрака отказываться не собирается.

В кухне было пусто. Дарью Агафья, видимо, куда-то пристроила, Маруси тоже не наблюдалось. Только у печи возился Наум.

Я остановился на пороге.

Денщик как раз вытаскивал ухватом из печи чугунок. Поставил его на стол, снял крышку. Взял с полки большую глиняную миску с отбитым краем. Наложил каши с горкой, сверху бросил кусок масла. Поставил миску на край стола, у окна. Положил рядом ложку.

Всё это Наум проделал быстро и чётко, ни на секунду не задумавшись. Руки сами знали, что делать. Видимо, то же самое они проделывали каждое утро. Годами.

А потом денщик выпрямился, посмотрел на миску… и замер. До него только сейчас дошло, что кашу подавать больше некому.

Он стоял неподвижно, наверное, целую минуту. Затем обернулся и наконец заметил меня. Лицо его не изменилось ни на йоту, оставалось каменным, как и до этого.

— Петру Николаевичу варил, ваше сиятельство, — ровным голосом сказал Наум. — С утра. Сам не понял, как меня ноги сюда принесли. А руки принялись кашу накладывать.

Он снова замолчал, глядя на миску с таким видом, что мне реально стало не по себе. Денщик страдал. По-настоящему страдал. Без всяких рыданий, завываний и вырывания волос. Но ему было, пожалуй, больнее, чем всем нам вместе взятым.

Не знаю, что подтолкнуло меня к следующим действиям, может, как раз понимание горя Наума, а может, обычный голод. Я прямой наводкой направился к столу, подвинул табурет, сел. Притянул к себе миску, взял ложку и принялся уплетать за обе щеки. Потому что, чего уж скрывать, было и правда вкусно.

Каша оказалась гречневой, рассыпчатой, со шкварками и жареным луком. Простая и сытная. Если это и есть знаменитая полковая каша, теперь понятно, каким образом суворовские солдаты перебрались через Альпы. На такой каше можно куда угодно перебраться.

— Барин! — Сенька, который просочился на кухню следом за мной, вытаращил глаза. — Вы ж её на дух не переносите! Агафья Тихоновна сказывала, в малолетстве Наум Егорычу цельную миску на сапоги вывернули. И ругались сильно, что солдатскую бурду есть не станете!