Товарищ военврач V (СИ), стр. 4
О том, что сам в любой миг мог завалиться в кому, я и не задумывался.
— Ильину! Мыться!
Судя по тому, как дрогнули руки незнакомой санитарки, женщины лет за сорок, что подавала мне растворы для дезинфекции, вышло опять громко. Но мне по-прежнему было всё равно. На столе лежала моя жена, и думать о том, чтобы говорить потише, мне было нечем.
Коля, на которого я бросил взгляд, дёрнул ладонью над плечом, показав причёску «каре», замотал головой и показал четыре пальца. Так, Серафима занята в четвёртой операционной. Ясно. Ладно, сам так сам.
Кто-то потянул за рукав. Я дёрнулся в ту сторону рывком, но на полпути замер, глядя на спину жены.
От затылка до боковых поясничных ямок, которые романтично называют ямками Венеры, она была покрыта кровью. Две рваных раны в проекции сердца и селезёнки, из них, несмотря на тампонаду, которую уже начала бледная плачущая Катя, продолжала сочиться кровь. Были и другие, мелкие. За рукав дёрнули посильнее.
Слава Коркунов. Это он дёргал. И это он показывал перед собой скрещённые руки, качая головой, хмуро, но настойчиво.
— Отойди от неё.
Наверное, я сказал это тише. Или только хотел. По крайней мере, планировал. Но, судя по тому, как вздрогнула всем телом санитарка, не вышло. Засаднило горло. Вероятно, опять если не проорал, то прорычал. Слава отшагнул, едва не налетев на стол позади. Ясно, что он пытался помешать мне приступить к безнадёжной операции, которые в этом времени почти всегда завершались гибелью раненого. Но он не знал того, что видел я, и не мог того, что умел хирург из двадцать первого века. Но объяснять не было ни времени, ни желания. Из-под его локтя вынырнула Маруся. Она быстро показала мне знаки, которые я не сразу было разобрал: сперва восемь пальцев, потом колечко из пальцев. А сразу следом — девять, колечко, и пять, колечко. И указательный палец вниз.
Пульс восемьдесят. Давление девяносто на пятьдесят, падает.
Я впихнул руки в халат, что плясал на руках санитарки слева, развернулся и шагнул к столу. Мне было абсолютно плевать на то, что на пути стоял Коркунов. Это были не мои проблемы. Вся одна моя единственная лежала за ним. И я будто сквозь него прошёл, когда он чудом успел уклониться в сторону. Халат за спиной дёргался — наверное, его пытались завязать, как положено. Но тут слишком много было неположенного. Оно одно тут только и было.
Не положено было моей жене, моей Оксе, умирать сейчас, через пару дней после свадьбы. Тем более одной, без меня. Не положено было ей, прошедшей Финскую, вражеский тыл и вяземский ад, лежать на столе с дырками в спине от немецких осколков. Не положено было нам, только начавшим жить, расставаться. Это было неправильно. Это было против всех законов — и человеческих, и божьих, и военных. А даже если и соответствовало им, этим законам, то тогда для меня всё они ничего не значили. И я готов был нарушить все и сразу. Опять.
Коля что-то орал, дёргаясь, мне за спину. Краем глаза я, кажется, заметил спину Серёги Мальцева, за которой волочились чьи-то ноги. Наверное, Коркунову помогли выйти вручную.
— Что с наркозом?
Чарный скривился и прижал окровавленный палец к губам. Видимо, опять слишком громко вышло. Катя, стоявшая напротив, кивнула утвердительно. Раненая загружена, можно приступать. Раненая. Это просто раненая. Просто ещё одна раненая на моём столе. Думать о том, что каждый сантиметр этой кожи знаком и близок мне до боли, было нельзя. Но и не думать — тоже.
— Камфару подкожно. Растворы с той стороны. Работаем.
Шёпотом получилось лучше, никто не вздрагивал. В левые руку и ногу почти синхронно вошли иглы от систем капельниц.
Я заставил себя дышать. Ровно, глубоко, так, как учили ещё в ординатуре перед сложной операцией. Вдох на четыре счёта, задержать дыхание, выдох тоже на четыре счёта. И снова задержать дыхание. Кажется, эта методика называлась «по квадрату». Отвлечённые мысли помогали слабо, та единственная, о том, что я не имел права не успеть, опоздать, уверенно заглушала все остальные. И писк ещё этот проклятый отвлекал. Но руки не дрожали. А запрещать себе думать о чём бы то ни было я научился уже давно. Но только никогда в жизни это не было настолько трудно.
Осколочные ранение в области сердца и селезёнки, проникающие брюшной и плевральной полостей, сразу два. По любым протоколам этого времени — неоперабельные повреждения. Но я не был врачом этого времени. У меня, единственного из всех, был опыт и знания двадцать первого века, и я, как и прежде, был обязан ими воспользоваться. Нет, сейчас, пожалуй, даже больше, чем прежде. Как и знаниями анатомии на уровне, недоступном здесь даже академикам, и опытом малоинвазивной хирургии, который вообще здесь казался колдовством.
Я кивнул бледной Кате.
Работать теперь нужно было быстро и чётко, не тратя больше времени на уточнения по пульсу и давлению. Но в ране пульс чаще всего и так был отлично виден по сосудам, даже по целым.
Осколок в брюшной полости прошёл почти по касательной, задев капсулу селезёнки, но не разорвав её полностью. Кровотечение сохранялось, пусть и вполне умеренное. Наложив зажимы, я лигировал сосуды и частично удалил те ткани, сохранить которые было невозможно. Чистим, задуваем стрептоцидом, шьём. Так, здесь закончили, теперь рана у сердца. У того сердца, которое пережило столько боли, но умело любить, хотя так долго не позволяло себе этого…
Там всё было значительно опаснее: осколок пробил межреберье почти у самого края левой лопатки, остановившись в мягких тканях, в считанных миллиметрах от перикарда. Я оперировал с механической, будто неживой точностью, как роботизированный манипулятор Да Винчи, следя за тем, чтобы не задеть ни сердечной сумки, ни коронарных сосудов.
Горько-солёные капли текли по лбу, маска на скулах давно стала мокрой насквозь. Катя снова и снова промокала мне лицо салфеткой, но чаще пот приходилось просто смаргивать, чтобы не отводить взгляда от операционного поля. Взгляда, в котором больше не было чёрно-белых мух или расфокусирующих полей по краям картинки. Потому что их я тоже не мог себе позволить. Не должен был.
Зажим случайно коснулся осколка, маленького, рваного кусочка фашистского металла, застрявшего в ткани, в такой опасной близости от левого желудочка. Я на долю мгновения остановился, прислушиваясь к себе, к своим пальцам. Сердце Оксаны по-прежнему билось, она дышала, и я обязан был сделать так, чтобы это биение и это дыхание не остановились. Поэтому сам дышать перестал.
Пулёвки нырнули в ладонь сами собой. Так делала Оксана, так она учила всех девчат: инструмент подавать доктору таким образом, чтобы ему не нужно было перехватывать удобнее, тратя бесценные мгновения. У каждого хирурга были свои приёмы и привычки, пусть и похожие, но всё же индивидуальные. Хорошая сестра знала их все. Моя жена была лучшей сестрой. Нет, не была! Она и есть лучшая!
Я подвёл щипцы к осколку и медленно, очень медленно, потянул на себя. Металл поддался. Вышел. Я отбросил его в лоток вместе с инструментом, не глядя. И приступил к восстановлению.
Закончил через два часа. Закончил, наложив последний шов на её спину, залитую йодом и кровью. Йода теперь было больше. Шов был ровный, аккуратный, как и всё прочее, касающееся работы, что я делал прежде. И, глядя на него, я впервые за всё время операции позволил себе вдохнуть полной грудью, до боли, до хрипа.
Когда смог отвести наконец взгляд от шва, наложенного мной на родную спину, свист и визг в голове тише не стал. И на Колю, сидевшего в головах Оксаны, я посмотрел чисто машинально. У него на боку и на щеке тоже были свежие швы. Он аплодировал. И плакал. И Климова, стоявшая рядом с ним, плакала. От неё это было, наверное, вполне ожидаемо. От Покровского и Костаковой, замерших по обе стороны от Маруси — нет.
Николай Сергеевич стоял, прижав руки к груди, и по его щекам текли слёзы. Он не скрывал их и не стеснялся. Тощая Костакова, всегда такая сдержанная на людях, сейчас рыдала, уткнувшись в плечо Маруси.
