Товарищ военврач V (СИ), стр. 26
— Ой, иди уже, сыч летучий! По тебе и видно, что всю дорогу только и делал, что против ветра… взлетал! — переключилась на него Зина.
Странно было видеть майора госбезопасности, хохотавшего до слёз. Потому что казалось, что на этот раз он был совершенно искренен, не играл. И мне очень хотелось верить, что так было от того, что за безопасность «четырёхсотого» и всех его обитателей, как постоянных, так и временных, Березин был сейчас спокоен.
Переругиваясь и перешучиваясь, мы пошли к актовому залу, куда потихоньку начинал стягиваться народ. Скрипели по полу резиновые нашлёпки костылей, стучали протезы, шаркали тапки и обрезанные валенки. Стучали дробно каблучки туфель, по которым, наверное, так скучали в войну девичьи ножки. Скрипели сапоги, начищенные до блеска. Казалось, беззвучно двигались только товарищ майор госбезопасности, да моя принцесса-весна в своём зелёном платье, летевшая на бал. Пусть и в честь двадцать четвёртой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Да ещё верный Коля за спиной.
С привычно-хмурого лица санитарного казака не сходила улыбка полного и безоговорочного счастья. Её не омрачало даже то, что сына подержать не дали, сославшись на то, что малыш пока слаб, и любая инфекция будет для него губительной. От жены тоже отогнали довольно быстро, напугав обоих тем, что «нельзя волноваться — молоко пропадёт!». Но даже эта, короткая и какая-то суматошная, встреча была настолько яркой, что не передать. Я видел слёзы в глазах сестёр, акушерок и самой Татьяны Клавдиевны. Трубно сморкался в большой клетчатый платок Владимир Фёдорович. Отводили глаза даже пара бойцов НКВД, дежуривших у палаты Лиды посменно. Это было чудо, невозможное, невероятное, но оно было. И сделало любовь простой медсестры и непростого санитара ещё крепче. И ни Серёга Мальцев, ни сам Андрей Ильич ни слова не говорили счастливому до одури сержанту о бдительности и внимательности. Понимая, что мыслями он был сейчас не в «четырёхсотом», а в областной, где в одной палате шла на поправку вернувшаяся с того света жена, а в другой сучил ножками совершенно здоровый, хоть и маленький пока, сын.
Открыл концерт, конечно, Николай Сергеевич. Со свойственной моменту серьёзностью он признал, что встречать двадцать четвёртую годовщину Великого Октября пришлось в тяжёлых условиях. Но в том, что Победа будет за нами, ни у кого не было ни малейших сомнений. По лицам медиков, ранбольных, чекистов, плотников и всех, кто слушал его слова, это было совершенно понятно. Начальник госпиталя цитировал речь самого товарища Сталина, повторяя его слова о силе и стойкости, о мужестве и героизме. На словах о том, что наша страна во много раз богаче промышленностью и сырьём, чем в далёком 1918 году, когда праздновали первую годовщину, многие посмотрели на гордых стариков из «э́кспертного протезного цеха», ставшего комбинатом меньше чем за месяц. И на липовые ноги их производства, на которых вполне твёрдо стояли красноармейцы и командиры.
На словах о том, что немецко-фашистские захватчики стоят перед катастрофой и напрягают последние силы, поднялся одобрительный гул. Я чудом сдержался, чтоб не поморщиться или качнуть головой. Никому здесь не нужно было знать, сколько бед и ужаса впереди. Здесь, где ужас и беда были вокруг, за каждой дверью, где ими грозил каждый следующий день, эти героические люди верили в Победу и делали всё возможное и невозможное для её приближения. И какой-то неожиданный тревожный восторг появился внутри у молодого военврача второго ранга. Который вдруг отчётливо, кристально ясно понял, почему именно Победа будет за нами.
Потому что её ждали и в неё верили, не допуская и тени сомнений, даже те, кому сомневаться полагалось по должности. И даже я сам, зная будущее, делал всё возможное для неё. И невозможное делал тоже. У Советского Союза появились новые методики хирургии, новые лекарства, новые способы сохранять то самое главное, в чём и были залог и неизбежность нашей Победы. Вот этих самоотверженных и героических людей, готовых на всё, ради своей Родины.
Глава 13
Взрывы эмоций
После вступительных слов начальника госпиталя, богатых на эмоции, пусть и в основном на праведный гнев, начался собственно концерт.
Личный состав и раненые «четырёхсотого», как и других госпиталей Тамбова, в плане культуры и эмоций были подкованы, и в какой-то степени даже избалованы — воспитанники детских домов, школьники, пионеры регулярно навещали красноармейцев и командиров, пели, плясали, дарили поделки. И лица бойцов светлели, уходили бледность и гримасы боли и му́ки. Они вспоминали об оставшихся дома детях, сестрёнках и братишках. И даже если дома́ их сейчас оставались за линией фронта, надвигавшегося огненно-чёрной железной тучей на Родину, каждый знал — это не навсегда.
Помогали госпиталям и «шефы», заводы и фабрики, колхозы и учреждения города и области, и деньгами, и продовольствием, и просто руками-ногами — были составлены графики дежурств, каждый день приходили люди, чтобы работать в цеху, при кухне и кочегарке-котельной, мыли полы, стирали бинты и бельё. Увидев это впервые, я диву давался. Нет, там, в будущем, тоже были волонтёры, помощники, и при госпиталях, и просто те, кто привозил ребятам к «ленточке» всё необходимое, от броников и пластин к ним до маск-сеток и нательного белья. Но там масштаб был другой. И это иногда печалило. Как и воспоминания о том, как, когда всё только начиналось, многие дети моих коллег в клинике, да и несколько медиков оттуда, собрались в одночасье и пересекли границу. Оставили Родину.
Здесь таких не было.
Начались песни. И на лицах зрителей, таких разных, начали появляться очень похожие, почти одинаковые улыбки.
Советская эстрада тридцатых причудливо для меня, но вполне привычно для здешних, переплеталась с национальными мотивами и ритмами. А Абрам Яковлевич, сидевший за невесть откуда взявшемся в актовом зале пианино, уверенно подхватывал незнакомые ему, но родные для других, мелодии, пусть и выдавая их в несколько неожиданных аранжировках, где отчётливо слышались немецкая вечная классика и не менее вечные «семь сорок» и «Хава нагила», или что-то в этом роде. Но получалось как-то удивительно мило и душевно.
Я, ещё когда ко второму концерту готовились, избегая тревожных и нежелательных мелодий и ритмов зарубежных эстрады и более серьёзных произведений, вспоминал читанные мной раньше книжки про тех, кому «повезло» попасть в своё или чужое прошлое. Там, помнится, через одного герои начинали «писать» песни, снимать прорывные киноленты. Некоторые и разговорного жанра не чурались, выступая на сцене. Вспомнился и чудесный фильм из детства, где по заданию дорвавшегося до реальной власти управдома один жулик внедрял в Московии шестнадцатого века всякие «тили-тили» и прочие «трали-вали». Наверное, мог и я блеснуть чем-то подобным. Но вот только ни голоса, ни талантов в этом направлении у меня тоже не было, и публичных выступлений я сроду не любил, если только не в составе вооружённой группы. Поэтому советская эстрада сорок первого осталась без неожиданных новинок. Но всем, судя по счастливым лицам, хватало и этого.
Неожиданно заглушив фортепиано, зазвенели струны, раздались звуки бубнов. Со скрипом сдвинулись стулья и лавки — «ходячие» помогали «сидячим», до которых ещё не дошли ноги с протезного цеха. А на центр импровизированной танцплощадки вышел сержант Джураев. Парни, его земляки, выдавали что-то неописуемое, двое на приличного размера круглых бубнах, один — на чём-то вроде домры с длинным грифом, по которому летали его лёгкие пальцы. «Дутар, товарищ командир! Я его с собой привёз!» — восхитилась старая память, выдав образ младшего лейтенанта Сагдуллаева.
Абрам Яковлевич как-то удивительно лаконично вплёл звуки пианино в этот яркий национальный юго-восточный колорит, а Эсфирь Израилевна резко обернулась к новой инструментальной группе, вздымая руки, как самая натуральная ведьма.
