Ведьмы графства Эссекс, стр. 47
Должно быть, я уснула здесь, в этой маленькой сырой кладовой, потому что мне снится сон.
Мне снова снится свет – он падает на меня россыпью бликов всевозможных розовых оттенков. Я открываю глаза и обнаруживаю, что сижу на скамье с высокой спинкой, надо мной сводчатый потолок. Это церковь Святой Марии. Я чувствую умиротворение. В воздухе витает сладкий, благородный запах, как от ладана. Я поднимаюсь на ноги и иду по проходу.
Я вижу, что заколоченные досками окна снова застеклены и солнце проникает сквозь пышные складки красных и пурпурных одеяний святых. Нет – не святых. Ведьм. В высоком окне нефа стоит старая матушка Кларк, вместо культи – столб пламени, бьющий из подпаленных юбок, ножницы подняты вверх, будто меч. По бокам от нее стоят моя мать и Хелен Кларк, обе в ярко-малиновых платьях и коронах из болиголова. Моя мать наливает вино из блестящего кувшина. Лиз Годвин держит в руке восковую куклу в той же манере, как епископ держит свой жезл. Вдовы Мун и Лич несут разделочный нож, тесак. Они смотрят на меня сверху вниз, великолепные и великодушные, будто толстощекие ангелы. Солнечные лучи проникают сквозь их яркие платья и образуют на каменном полу, в каждом уголке, цветные узоры.
С передней скамьи раздается мужской голос. «Ах, – говорит он, – наконец-то вы проснулись».
На первой скамье, перед самым алтарем, сидят Джудит Мун, кавалер, которого я видела в ту ночь, когда мы прибыли в замок, – на нем тот самый дублет, отделанным серебряным кружевом, с ними рядом несчастный Уксусный Том и сам Дьявол. Они составляют презабавную компанию. Именно Дьявол желает мне доброго дня, и я нахожу, что отвечаю на его приветствие улыбкой и наклоном головы.
Я чувствую, что все делаю правильно. Я говорю дьяволу: «Церковь – самое последнее место, где я ожидала бы встретить вас», – и он смеется.
Я смотрю на остальных. Джудит выглядит так же, как в последний раз, когда я ее видела: в белой ночной сорочке и чепце, отделанном лентой, подбородок вздернут, на губах ухмылка. Уксусный Том выглядит вполне здоровым, курит длинную костяную трубку, он радостно приветствует меня, кивая мохнатой мордой.
Теперь он размером со взрослого мужчину и одет в красивую жилетку из гладкого зеленого бархата. И, наконец, кавалер, у него бледное лицо, длинные волосы свисают до плеч лохматыми неухоженными прядями. На коленях у него сидит белый кролик с красными глазами, маленькими и блестящими, как коралловые бусинки.
– Вы мертвые? – спрашиваю я их. И продолжаю: – Я умерла?
Это кажется вполне вероятным.
– Определенно нет – и следите за своими манерами! – смеется Джудит.
– Я умер, – говорит Уксусный Том, покачивая полосатым хвостом.
– И я, увы, – отвечает кавалер с беззаботной улыбкой.
– А моя жизненная сила убила бы любого мужчину, перейди она к нему, – говорит дьявол. – Или женщину.
Он подмигивает.
– Полагаю, достаточно скоро мне придется выбрать, жить или умереть, – вздыхаю я.
– Выбор уже сделан, – говорит дьявол. – Нет ничего постыдного в том, чтобы наслаждаться собственным обществом.
– Но я не знаю, что рассказать им, что говорить, – протестую я.
– Просто кричи, – говорит дьявол.
Не то чтобы его совет кажется мне полезным, но тем не менее я опускаю голову в знак почтения – в конце концов, он сам дьявол и надо проявлять должное уважение. Кавалер почесывает уши кролика большим пальцем.
– Я уже видела этого кролика, – говорю я.
Кавалер кивает.
– Да, – говорит он. – И когда вы увидите его в следующий раз, значит, пришло время сделать это. И тогда вы вернетесь к себе. Не бойтесь и не стыдитесь. А теперь идите.
Я возвращаюсь к проходу между скамьями, поворачиваюсь к тяжелым дверям. Кажется, это то, что мне суждено сделать. Затем останавливаюсь и, оглянувшись, обращаюсь к дьяволу:
– Так что, сэр, никакого ада нет, не так ли? Или это и есть ад?
Дьявол снисходительно улыбается. Он пахнет лимоном.
– Знаю, это прозвучит странно из моих уст, – говорит он, – но есть вещи, о которых лучше не знать. Пример Евы. В любом случае, мисс Уэст. Вас уже ждут в других местах.
И с этими словами он взмахивает рукой, и теплый ветер сбивает меня с ног и несет вдоль прохода, мои волосы выбиваются из-под чепца и развеваются. Двери собора Святой Марии со стоном распахиваются, и я вылетаю в ослепительную яркость, с восторгом в сердце, легкая, как искра, хотя не могу объяснить почему.
Я просыпаюсь от скрипа ключа. Это тюремщик пришел забрать меня, потому что я живая. Я поднимаюсь, мне холодно и больно, потому что я живая, и я протягиваю руки, чтобы он снова надел на них кандалы. В свете лампы надзирателя я могу разглядеть лицо своего ночного соседа, рядом с которым я только что спала; и то, что я уже подозревала, подтверждается: это тот самый кавалер, хотя теперь он походит на тех созданий, которых иногда находят замерзшими до смерти в стоге сена, его раздутое лицо наполовину закрывают свалявшиеся волосы. На скрюченном, почерневшем пальце трупа все еще сверкает бирюза. Я вижу, что тюремщик тоже заметил перстень, и гадаю, за сколько он его продаст. Вероятно, когда-то перстень принадлежал женщине. Возможно, возлюбленной. Труп, замечаю я, интересное слово.
Меня ведут по проходу, потом по другому проходу, и вынужденная бодрость ходьбы вскоре возвращает чувствительность моим затекшим ногам. Мы проходим мимо узких окон, и бледно-красный рассвет пробивается огненными нитями по старому камню стен, он касается моей кожи, когда я прохожу мимо. Такой утренний свет может означать и жару, и мороз. Скоро наступит весна, а за ней лето и летние слушания. Я живая.
Они спят, прижавшись друг к дружке, словно животные, – просто клубок обмякших переплетенных конечностей, и за то мгновение, которое требуется моим глазам, чтобы снова привыкнуть к полной темноте камеры, я успеваю задаться вопросом, смогла бы я это сделать: смогла бы ли я проклясть их всех, чтобы спасти себя, чтобы выйти в прекрасное сине-золотое обещание утра. Первое лицо, которое я различаю сквозь мрак, – лицо моей матери. Она проснулась и смотрит на меня, стоящую у двери. Аккуратно она отделяется от остальных и поднимается, затем подходит, чтобы обнять меня и – да – погладить по щеке и прижать мое лицо к своему плечу.
– О, Бекки, – бормочет она, – мой Кролик. Я боялась, что они забрали тебя навсегда.
И я верю, что она правда думала, что меня увели навсегда, и правда боялась.
Как говорится, лучше поздно, чем никогда. Она отступает, чтобы осмотреть меня, но, конечно, не может разглядеть ни дюйма – ни синяка, ни кости – в камере слишком темно.
– Бекки? – Мои руки – в ее руках – дрожат. – Куда он тебя водил? – спрашивает она, имея в виду надзирателя. – Тебя делали больно?
Я качаю головой. Что я могу сказать?
Она отводит меня в тот угол камеры, где мы проводим дни в тесноте, при скудном свете огарка свечи. Остальные вздыхают и шевелятся на нашей убогой соломенной подстилке, но не просыпаются. Она гладит меня по волосам и снова спрашивает, куда меня водили. Я говорю ей, что куда-то вниз, в подвал. Про труп и сон я умалчиваю.
– Для встречи с Хопкинсом? – спрашивает она.
Я киваю.
– И он убеждал тебя признаться?
Я снова киваю. Она выжидающе смотрит на меня, и я вижу, что она думает, что я уже призналась. Я киплю от негодования за то, что она так думает про меня.
– Он убеждал, – говорю я, – но я не буду, – лгу я.
Тогда она хватает меня за плечи, смотрит мне в глаза и говорит, чтобы я не была мягкосердечной идиоткой.
– Сделай это, – шипит она. – И прямо сейчас, пока они не проснулись.
Я говорю, что не буду, и напоминаю ей, что она невиновна в том, в чем ее обвиняют, и что она должна твердо придерживаться этой невиновности.
Она плюет на это – совершенно буквально, плюет на пол – и, пристально глядя мне в глаза, спрашивает, неужели я не понимаю, что гораздо больше достоинства в том, чтобы быть злодеем, чем жертвой?
