Солдат Отечества 2 (СИ), стр. 9

Это была уже даже не усталость. Усталость предполагает, что у человека еще есть какие-то силы, просто он хочет отдохнуть. У меня же внутри словно выдернули пробку у ванны. Вот она была полна водой, с морской солью, расслабляющая или, напротив, бодрящая, особенно если вода прохладная. И тут все это блаженство стало утекать по трубам, в неизвестность.

Руки стали тяжелыми, поводья норовили выскользнуть из пальцев, перед глазами то прояснялось, то начинало темнеть. Бок горел, кровь продолжала течь, рубаха под мундиром давно промокла, и я уже понимал, что потерял ее куда больше, чем следовало.

Но Буян шел.

Сначала рысью, потом я заставил его прибавить. Конь тоже был измучен, тяжело дышал, однако дорогу словно понимал без меня. Через несколько минут впереди показалась первая телега, потом вторая. Я увидел Тихона, сидевшего рядом с возницей, Ефима, державшегося за борт, и светлое лицо Аглаи, которая первой заметила меня и вскочила так резко, что повозка качнулась.

Я поднял руку. Хотел показаться бодрым, но… Это было не в моих силах. Хотя радость от того, что все живы… Все ли?

— Из раненых кто преставился? — тут же спросил я озабоченно.

— Нет! — радостно, явно стараясь сдерживать себя, но не в силах подавить эйфорию, визгнула Аглая.

— Умницы… Вы такие важные жизни спасли, скорее всего, хотя на все воля Божия… Солдатские и офицерские жизни, — сказал я, немного сбавляя ход.

Какая же улыбка… Нет, даже не у Аглаи, которая взяла себя в руки и стоически приняла похвалу, мол, ничего необычного, только работа. А вот Ефим… Правду говорят, что хорошее слово и коту приятно. Кто говорит? Где говорят? Но похоже на истину.

— Как он? Что успели сделать? — спросил я, указывая на капитана Журавлевича, который вроде бы и лежал с открытыми, полными боли глазами, но только моргал, не говорил, не шевелился.

— Плох. Терпит боль много. Уже бы и покричал, если может. А так… и ума лишиться можно. Я перевязала, мазь наложила, что давеча от ран сделала и смешала с французской. Доедет. А так, как Бог даст, ну и лекари в лазарете, — ответила Аглая.

— Все, в путь. И не останавливаемся, — сказал я, хотя и так наше общение было во время движения.

Мы двигались почти без остановок, только для справления нужды, еще четыре часа. Первое время гнали лошадей так, словно французы уже показались за спиной, но вскоре пришлось сбросить скорость.

После всего, что произошло у Березины, меньше всего хотелось спастись от французских пуль, чтобы потом остаться посреди дороги с загнанными лошадьми и пятью лежачими ранеными на руках.

Впрочем, моему Буяну, похоже, все было нипочем. Ни пережитый бой, ни долгая скачка, ни мой вес на спине его особенно не заботили. Гораздо сильнее жеребца занимала кобыла, запряженная в переднюю телегу.

Стоило расстоянию между ними сократиться, как Буян начинал тянуть повод, вытягивал шею и проявлял такое внимание к ее крупу, будто никакой войны вокруг вообще не существовало. Только любовь, такая вот конская. Но от этой любви мне было край как не по себе.

Конь дергался, а я старался вести его одной рукой, другой сжимая тряпицей рану. Ничего, казалось, что страшного. И я явно, может, где-то и надумал себе, но не был при смерти.

А вообще, я сначала раздражался поведением Буяна, потом даже развеселился. Жеребцу моему было года четыре, может, немного меньше, выучен он оказался прекрасно и, видимо, потому его и не кастрировали — оставили на племя.

Только теперь я начинал понимать обратную сторону такого решения. Если этот дурень станет ухлестывать за каждой встречной кобылой, которых при армии было едва ли не столько же, сколько меринов, кастрированных жеребцов, мне еще придется воевать не только с французами, но и с собственным конем.

Пока спасала выучка жеребца, да и предмет Буяновой страсти вскоре ушел вперед, после чего мой боевой товарищ наконец вспомнил, что на спине у него сидит человек и этот человек почему-то требует двигаться ровным шагом.

Обе телеги мы заранее перепрягли двойками. Где именно бойцы раздобыли вторую пару упряжи, я так и не выяснил, да и не собирался: сейчас это было одним из тех маленьких чудес, благодаря которым люди иногда остаются живы.

В обычных условиях каждая повозка спокойно прошла бы эту дорогу с одной лошадью, но сейчас они были перегружены раза в полтора. Даже несмотря на то, что основной обоз был нами отправлен прочь от Бобруйска за пару часов до начала боя и явно он ушел далеко. Помимо оружия, боеприпасов, скудного имущества и того немногого, что удалось унести после боя, в них лежали раненые.

Поэтому лошади шли тяжело, взмокшие бока ходили ходуном, на губах выступала пена, а возницы при малейшем подъеме спрыгивали и шли рядом, стараясь облегчить им работу хотя бы на несколько пудов.

О нормальном отдыхе или кормежке пока даже думать не приходилось. Мы останавливались лишь тогда, когда это становилось совершенно необходимо: подтянуть подпругу, проверить колесо, дать раненому воды, поправить повязку, сбегать в кусты. Пять минут — и снова вперед. Где-то позади оставались французы, и никто из нас не знал, насколько сильно мы от них оторвались.

Везли пятерых лежачих. Тяжелым оставался капитан Журавлевич. Он почти не приходил в сознание и за последние часы сделался каким-то пугающе тихим. Если в первые минуты после ранения стонал, пытался что-то говорить, несколько раз даже порывался подняться, то теперь лежал неподвижно, лишь временами тяжело втягивая воздух.

Лицо его побледнело настолько, что темные усы казались нарисованными углем, губы потрескались, на висках выступал холодный пот. Я уже несколько раз ловил себя на том, что подъезжаю к телеге только затем, чтобы посмотреть, поднимается ли его грудь, дышит ли.

Рядом лежал незнакомый мне старший унтер-офицер из линейной пехоты. Этому досталось в бок, пуля застряла, возможно, и повредила органы. И состояние его мне нравилось еще меньше: он был в сознании, но мучительно жаждал, просил воды почти каждые несколько минут и все время пытался повернуться на раненую сторону.

Аглая запрещала давать много, только смачивала губы и позволяла сделать несколько маленьких глотков. Все правильно делала. Тут мне даже нечего было добавить.

Унтер злился, ругался, однажды даже попытался оттолкнуть ее руку, но сил уже почти не осталось. После этого он затих, и вот это молчание почему-то напугало меня куда сильнее прежней брани.

Остальные трое были нашими. Емельян, которого Потапыч называл лучшим добытчиком во всем отряде, лежал с перевязанным плечом и грудью. По словам стариков, не попади он в солдаты, обязательно открыл бы собственную торговлю и через десять лет еще давал бы помещику деньги в долг.

Не знаю, насколько здесь было обычного солдатского преувеличения, но я почему-то очень хотел, чтобы Емельян выжил хотя бы ради возможности однажды проверить его сноровку. Сам я тоже способен к торговле и к тому, чтобы найти то, что другим не под силу.

Но мир не мой. Законы этого времени уже худо-бедно понимаю. Но тут же столько нюансов…

А мне напильники нужны, горелка или чем в этом времени можно расплавить серебро. Да много чего нужно, на что я готов даже поменять свои драгметаллы. Надеюсь только, что и обоз наш сохранился и ушел, и все то, что в обозе, тоже. А то при мне только золотые вещи, их мало, можно в подсумке носить даже в бою, чтобы не мешало.

Двое других тоже были из нашего сводного отряда, хотя не егеря. Один получил пулю в бедро, второй — глубокую штыковую рану в плечо и вдобавок был оглушен прикладом.

По отдельности, наверное, не самые страшные ранения, но после потери крови, нескольких часов тряски и без нормальной врачебной помощи даже такая рана могла убить человека. В моем прошлом антибиотики и хирургия приучили людей слишком легко относиться к словам «его только ранили». Здесь между ранением и смертью иногда стояли всего лишь чистая повязка, удача и способность организма пережить следующие несколько суток.