Восхождение Морна. Том 10 (СИ), стр. 51
Тихон впервые за бой вздрогнул. Ровное лицо перекосило, он рявкнул что-то короткое и злое, чего я не разобрал, и вскинул руку.
Зал ответил ему. Слева на меня пошла пепельная масса, на подлёте сбиваясь плотнее, темнея и тяжелея, и к боку мне прилетело уже не рыхлое облако, а плотный кулак размером с человеческое туловище. Я успел уйти. Кулак вспорол воздух там, где я только что стоял, и с маху вошёл в плиту — та лопнула, брызнув каменной крошкой мне по голеням.
Вот оно что. Всерьёз эта дрянь бьёт, только когда сгущается в плотный кулак. А у всего плотного есть вес, есть инерция, есть замах, который видно за полшага. Против такого я понимаю, как сражаться. Считай, всю жизнь только этим и занимался.
А дальше пошла рутинная работа.
Удар шёл за ударом, но теперь я заранее читал его направление, по тому, как перед ударом пепел сбивался плотнее. Первый пропустил над собой в перекате и на выходе, не вставая, достал клинком жилу у дальней колонны: сталь прошла, огонь прижёг срез, жила обвисла. Под второй ушёл подкатом и на нём же перерубил ту, что тянулась у самого пола. Третью снял на развороте, не глядя. Рука уже сама знала, где её искать.
С каждой перерубленной жилой храм терял ещё один канал, по которому гнал в старика пепел, и удары шли всё реже и слабее. А те, что всё же шли, в меня не попадали. Тихон привык, что жертва приходит к нему сама, ложится смирно и ждёт своей участи. А вот я уворачивался: катился, нырял, менял направление через шаг, и пепел за мной не поспевал.
Пепел за мной не поспевал. Чтобы ударить всерьёз, ему каждый раз приходилось сгущаться в плотный кулак, а на это уходило чуть больше времени, чем нужно было мне, чтобы уйти с линии удара. Даром это, правда, не давалось: свинец в руках дополз от предплечий до плеч, замах пошёл тяжелее, клинок будто сам прибавил в весе.
На шестой жиле старик меня на этом и поймал. Удар подгадал ровно под замах: руки заняты, клинок в жиле, уйти можно только бросив её недорубленной. Чего я делать не стал.
Дорубил — и тут же расплатился. Пепел хлестнул слева под рёбра, и весь левый бок мгновенно отказал. Не заболел, а именно отказал: онемел от подмышки до пояса, как отсиженная нога, и воздух теперь входил только в правую половину груди. Цену эту я знал заранее, ещё когда убирал крылья.
А старик наконец перестал играть. До сих пор он бил лениво, вполсилы, будто отгонял муху и ждал, пока я выдохнусь. Теперь он понял, что не дождётся, и это ему очень не понравилось.
С каждой перерубленной жилой пепел вокруг него редел, а сам Тихон серел лицом, будто силу теперь тянули прямо из него. Храм под ним пустел, и старик знал это не хуже меня.
А потом перерубленные концы поползли.
Они не умерли, когда я их отсёк. Серые обрубки отрывались от стен, тянулись по плитам к середине зала и один за другим вливались в чашу, как ручьи в воронку. Стены за ними гасли, зато чаша разгоралась: зола в ней больше не шипела, а кипела, и с каждым втянутым обрубком гул под полом делался ниже и гуще.
Тихон не латал пробитые бреши. Он сливал в чашу всё, что ещё оставалось в стенах, — и с каждым обрубком чаша наливалась силой, а храм вокруг гас.
Рубить жилы дальше смысла не было. Их оставалась ещё дюжина, но дело даже не в счёте: на месте каждой перерубленной храм отращивал новую, и так он мог тянуть хоть до утра — а меня, по самой честной прикидке, хватило бы минуты на полторы. В этой гонке я проигрывал: он восстанавливался быстрее, чем я успевал резать.
Значит, надо было бить не по жилам, а по той самой посудине, в которую он сейчас стягивал всё до последней капли. Одна цель вместо дюжины, и вся сила храма в ней. Если вложить в удар весь мой магический резерв разом — может, и хватит.
Одна беда: если не доберусь до чаши, до меня можно будет добивать голыми руками, так как сил на сопротивление попросту не останется.
Значит, бить надо было отсюда — одним ударом, и вложить в него всё, что ещё осталось.
Меч для этого не годился. Узким лезвием хорошо резать жилы по одной, а мне надо было ударить разом и широко, накрыть всю чашу сразу. И я последний раз развернул за спиной крылья.
Дались они тяжело. Правое встало как надо, левое, с онемевшей половины тела, поднялось косо и не до конца, но и такого хватило бы. Я согнал в них весь остаток резерва, до самого дна, вместе с осадком и мутью. Метка полыхнула так, что по стенам метнулись отсветы, а огонь над перьями поднялся не рыжий, как весь бой, а белый и злой, раскалённый до предела. Больше за душой у меня не осталось ничего. Всё было тут, в крыльях. Восемь метров до чаши, один удар, и второго уже не будет.
Я свёл крылья вперёд, и весь огонь сорвался с них разом — не веером из отдельных перьев, как в начале боя, а одной сплошной волной, широкой во всю чашу, и с гудением пошёл через зал.
Тихон понял, куда я бью, раньше, чем огонь оторвался от крыльев. И сделал то, чего я от него совсем не ожидал: сорвался с места и бросился наперерез, между моим огнём и чашей, закрывая её собой.
— Не-е-ет!
Но поздно. Огонь накрыл его вместе с чашей.
А потом храм взорвался. Ударил из чаши светом и звуком, тугой волной во все стороны разом, смёл золу, пыль и меня заодно. Меня оторвало от пола и швырнуло через ползала спиной вперёд. Тело по старой привычке начало было группироваться, но сделать я толком ничего успел: приложило меня о стену спиной и затылком, свет полоснул по глазам добела, из груди разом вышибло весь воздух.
А потом звук пропал, и следом пропало всё остальное.
Очнулся я от тишины. Обычной, живой — той, что наваливается, когда грохот кончился. Раньше в храме стояла другая, мёртвая, а теперь было просто тихо, как в погребе, и где-то в этой тишине капала вода. Раз я слышал каждую каплю, уши остались целы. Уже хоть что-то.
Сколько я провалялся, сказать было трудно. Секунда, минута, десять — после удара о стену внутренние часы сбились и показаний больше не давали.
Сидел я там же, у стены, куда меня и швырнуло, и на всю ревизию ушло секунд десять. Во рту стояла кровь, левый бок так и висел мёртвым грузом, а правая рука хоть и слушалась, но дрожала, стоило на неё опереться. Резерв я даже щупать поленился: там было дно, а под дном ещё одно. Рядом валялся меч, погасший и остывший до простой полосы железа.
На месте чаши витал дым и оседала серая пыль. От старика даже мокрого места не осталось.
Кажется, всё кончилось. Полагалось бы выдохнуть с облегчением, но вместо облегчения в голове стукнуло короткое: Мира.
Встал я со второй попытки. Пол под ногами держался скверно, зал качало, как палубу в шторм, и до неё, лежащей у самой воронки, я не столько дошёл, сколько добрёл, цепляясь по дороге за колонны здоровой рукой.
Она лежала на боку, и пепел с неё уходил. Медленно, будто нехотя, серая корка отступала от груди, от шеи, от щеки, сползала на плиты и там гасла, а из-под неё проступала живая рыжая шерсть с чёрными пятнами. Седая отметина у самого горла, куда пепел добрался почти до конца, застыла намертво, будто её там и приморозили. Веки у Миры дрогнули. Грудь поднималась и опадала ровно, глубоко.
Живая. Целая. Только эта мысль и держала меня на ногах — и вот теперь, когда она подтвердилась, ноги едва не подкосились от облегчения.
Я опустился рядом, подвёл руки под спину и под колени и поднял её. Боевая химера ранга А весила не больше кошки, которую снимаешь с кресла, чтобы сесть самому. То ли взрыв выжал из меня последнее чутьё на вес, то ли руки уже просто не разбирали, легко им или тяжело. Я перехватил её поудобнее и повернулся к пролому.
— Артём… — послышался слабый голос гепарды.
И тут она меня боднула. Ткнулась макушкой снизу вверх, в подбородок, коротко и мягко, как тычутся кошки, когда им тепло и спокойно, — на одном инстинкте, толком ещё не придя в себя. От неё, всегда собранной и колючей, я такого не ждал и на секунду застыл.
— Ну ты даёшь… — сказал я тихо. — Совсем раскисла.
