Рассказчица, стр. 70
Новая арестантка не унималась. Такое случалось нередко, но эта плакальщица выражала свое горе очень громко. А мы все вымотались от недоедания и долгой работы. Ее слезы расстраивали нас. Она была хуже дочки раввина из Люблина, которая всю ночь напролет молилась.
– Минка, сделай что-нибудь, – наконец попросила Эстер.
– Что я могу сделать?
Не в моих силах вернуть ей ребенка или мать. Я не властна изменить то, что случилось. Честно говоря, меня эта женщина раздражала; вот какой жестокой я стала. В конце концов, мы все перенесли утраты, как и она. С чего она взяла, что ее горе какое-то исключительное и лишает нас драгоценных часов сна?
– Если мы не можем утихомирить ее, может, тогда заглушим? – предложила одна девушка.
Послышался одобрительный хор голосов.
– На чем ты закончила, Минка? – спросила Эстер.
Сперва я не поняла, про что она говорит. А потом сообразила: эта женщина хочет услышать сочиненную мной историю, ту, которой я отвлекала Дарью прошлой ночью. Если она сработала как обезболивание, может, и плач этой несчастной о своем ребенке заглушит?
Женщины уселись на нарах, похожие на стебли тростника у края пруда, – тощие и слегка покачивающиеся, они опирались друг на друга. Я видела, как блестят их глаза в темноте.
– Давай, – Дарья толкнула меня локтем, – у тебя благодарные слушатели.
И я начала рассказывать про Анию, для которой день начался, как обычно. Октябрь выдался на удивление холодный; листья срывало ветром с ветвей деревьев, и они маленькими вихрями кружились в демоническом танце у ее ботинок, отчего она и поняла, что случится беда. Отец научил ее, помимо всего прочего, завязывать шнурки, находить путь по звездам, распознавать чудовище под личиной человека.
Я рассказывала о жителях деревни, доведенных до грани отчаяния. Кто-то убивал скотину на фермах, из домов пропадали собаки. В округе орудовал какой-то свирепый зверь, он был среди них.
Я рассказала им о Дамиане, капитане стражи, который хотел, чтобы Ания вышла за него замуж, и не гнушался для этого принуждением. Как он сказал испуганным людям, что если они останутся за стенами деревни, то будут в безопасности.
Эту часть я написала после того, как мы переехали в гетто. Когда я еще верила в это.
В бараке стояла тишина. Дочь раввина больше не молилась; рыдания новой женщины стихли.
Я описала, как Дамиан взял последний багет, который Ания должна была продать на рынке, как он поднял в руке монеты, чтобы она не могла их достать, и не отдавал, пока девушка не согласилась поцеловать его. Как она спешила домой с пустой корзиной, а он впивался глазами в ее спину.
– Дом от тропинки отделял ручей, – произнесла я голосом Ании. – И отец положил широкую доску, чтобы мы могли перебираться через него. Но сегодня, когда я дошла до переправы, то остановилась и нагнулась к воде, чтобы напиться и смыть горький вкус Дамиана, приставший к моим губам.
Я сцепила руки.
– Вода… стала красной. Я поставила на землю корзину, которую несла, и пошла вдоль берега вверх по течению ручья… и тогда я увидела.
– Что увидела? – сонно спросила Эстер.
В ту минуту я вспомнила, как мать говорила мне, что нужно быть человеком, ставить интересы других выше своих собственных. Я посмотрела на новую заключенную и подождала, пока она не встретится со мной взглядом, и после этого сказала:
– Вам придется подождать до завтра. Тогда узнаете.
Иногда, чтобы протянуть еще один день, вам нужна веская причина цепляться за жизнь.
Именно Эстер посоветовала мне записывать свою историю.
– Кто знает, – сказала она, – может, когда-нибудь ты станешь знаменитой.
Я рассмеялась:
– Скорее, эта история умрет вместе со мной.
Но я поняла, о чем она просит: пусть моя история существует, чтобы ее могли читать и перечитывать, даже если меня заберут отсюда. Истории всегда переживают своих сочинителей. Мы много узнаём о Гёте и Чарльзе Диккенсе из написанных ими книг, хотя сами авторы давным-давно умерли.
Думаю, именно эта мысль стала толчком к тому, чтобы взяться за дело. Ведь от меня не останется даже фотографии, которую кто-нибудь сможет стащить из «Канады» и запомнить. У меня не осталось ни дома, ни родных, которые хранили бы память обо мне. Может, я вообще недостаточно примечательна, чтобы обо мне помнить; особенно если посмотреть, как я выглядела тогда, в лагере, – просто еще одна заключенная под номером. Умри я в этой адской дыре, а шансы на это были очень высоки, может, кто-то другой выживет и расскажет своим детям историю, которую придумывала одна девушка по ночам в лагерном бараке. Такова суть вымысла: стоит ему попасть в мир, он не исчезает. Выпущенную на волю историю не удержать, она устремляется в мир, как тайны из открытого ящика Пандоры, передается, как инфекция, распространяется от придумавшего ее человека к слушателю и дальше.
Забавно, но выполнить задуманное помогли фотографии. Однажды во время своего монотонного рассказа я уронила на пол стопку фотокарточек. Торопливо собирая их, я заметила, что некоторые упали лицом вниз. На белой картонной подложке одного из снимков было написано: «Мойша, 10 мес.».
Кто-то написал это!
Белое поле было маленьким, я привыкла к большему формату листа, но это все равно бумага. И у меня были десятки фотографий и авторучка.
Смысл в жизни можно обрести двояко. Я буду играть роль барачной Шахерезады по ночам, плетя историю про Анию и Александра, пока они живут и дышат, как мы. А потом буду несколько часов писать при свете луны под равномерный храп и редкие всхлипы других женщин. Для того чтобы защитить свой труд, я писала по-немецки. Если эти заполненные текстами карточки обнаружат, наказание будет суровым, это я понимала, но, может, оно смягчится, если охранники прочтут их и поймут, что это мои фантазии, а не тайные послания к другим заключенным с подстрекательством к восстанию. Я писала по памяти, по ходу дела добавляя и редактируя какие-то фрагменты, и всегда с особенной тщательностью прорабатывала сцены, где речь шла о какой-нибудь еде. Подробнейшим образом я описала мякиш вкуснейшей булочки, которую пек для Ании отец, маслянистость рассыпающейся на тончайшие хлопья корочки, долго сохранявшееся в ней тепло, вкус корицы, остававшийся на кончике языка.
Я писала, пока чернила в ручке не иссякли; нацарапала, сколько успела, мелким, аккуратным почерком на оборотах более сотни фотографий мертвецов.
– Raus!
Только что я спала и видела сон, как меня привели в комнату, где стоит стол длиной в километр, на котором лежат горы еды, и мне нужно добраться до другого его конца, съев всё, иначе меня не выпустят. И вот уже Тварь лупит металлической палкой по нарам куда попало, я получила удар по спине и по бедру, прежде чем успела слезть вниз со своего насеста.
Тварь стояла ко мне спиной и орала. Несколько охранников ввалились в барак и распихивали женщин, стаскивали тонкие одеяла и сметали солому с деревянных нар. Они искали запрещенные вещи.
Иногда нас оповещали о грядущих обысках. Я не знаю как, но слухи до нас доходили, и нам хватало времени спрятать закопанное в солому на нарах где-нибудь на себе. Сегодня нас никто не предупредил. Я помнила роман, конфискованный у нас несколько недель назад, из-за которого Агнат избили до смерти. На моих нарах, под соломой, лежала стопка фотографий с написанной на них историей.
Одну девушку вытащили из барака, когда охранник обнаружил спрятанное радио. По ночам мы слушали Шопена, Листа и Баха, а однажды передавали балет Чайковского, который Дарья танцевала на репетициях в Лодзи, она потом плакала во сне. Иногда в эфир врывались новости, из них я узнавала, что для немцев война складывается не слишком удачно и они не могут вернуть себе Бельгию, а американцы после высадки во Франции этим летом продолжают наступление, и говорила себе: это лишь дело времени, но война обязательно закончится, и я обрету свободу.
