Рассказчица, стр. 58
– Все хорошо.
– Никто не попал в списки? – прямо спросил герр Фассбиндер.
Тут я поняла, что он знает обо мне гораздо больше, чем я о нем. Ведь в списки попали также родственники цыган, безработных и преступников, вроде Рубина.
Сделка, которую моя сестра заключила с председателем, была основательной. Бася не знала, где ее муж и жив ли он, но ее не рекомендовали к депортации из-за его проступка.
Герр Фассбиндер щелкнул выключателем. Мне был виден только его профиль в лунном свете, лившемся сквозь маленькое окошко в наш кабинет.
– Вы знаете, куда их увозят? – выпалила я, в темноте вдруг набравшись храбрости.
– Работать на польских фермах, – ответил он.
Мы молча посмотрели в глаза друг другу. Так нам сказали про Рубина много месяцев назад. По выражению моего лица герр Фассбиндер наверняка понял, что я ему не верю.
– Эта война… – Он тяжело вздохнул. – От нее нет спасения.
– Вы сказали бы то же человеку с документами? – прошептала я. – С христианскими?
Не знаю, что заставило меня открыть ему, немцу, мой самый большой секрет, о котором я не говорила даже родителям. Но что-то в этом человеке, в тех усилиях, которые он предпринял для защиты детей, даже не своих собственных, вызвало у меня мысль, что ему можно доверять.
– Если у кого-то есть христианские документы, – сказал он после долгой паузы, – я бы посоветовал этому человеку ехать в Россию и оставаться там, пока не кончится война.
В тот вечер, выйдя с работы, я расплакалась. Не потому, что знала: герр Фассбиндер прав, но я никогда не пойду на такой шаг, ведь это означает, что я брошу своих родных. Причина была в другом: когда мы закрывали свой рабочий кабинет на фабрике, в темноте, и никто не мог нас увидеть, герр Фассбиндер придержал для меня дверь, как будто я обычная молодая женщина, а не презренная еврейка.
Хотя все мы поверили, что составленные в январе списки будут единственным ужасающим моментом в истории войны и речи председателя напоминали нам и немцам, какой незаменимой рабочей силой мы являемся, прошло всего две недели, и немцы потребовали новых депортаций. Теперь слухи распространялись по фабрикам с быстротой пожара, почти парализуя производство, потому что никто не получал никаких известий от тех, кто покинул гетто. Верилось с трудом, что человек, которого куда-то увезли, не попытается послать весточку родным.
– Я слышала, – сказала Дарья однажды утром, когда мы ждали у одной из кухонь свою порцию еды, – что их убивают.
Моя мать слишком уставала в те дни, чтобы часами простаивать в огромных очередях. Иногда казалось, мы тратим больше времени на получение продуктов, чем на их съедание. Отец еще был в пекарне, а Бася забирала малыша из яслей, их официально распустили, но они подпольно продолжали существовать на многих фабриках, включая текстильную, где работала Бася. Поэтому получать наши продукты и приносить их домой должна была я. По крайней мере, со мной была Дарья, и время ожидания тянулось не так медленно.
– Как они могут убивать по тысяче человек в день? – насмешливо спросила я. – И зачем им это, если мы работаем на них бесплатно?
Дарья склонилась ко мне и прошептала:
– Газовые камеры.
Я выкатила глаза:
– Кажется, это я писала фантастику.
Однако, хотя я и посчитала слова Дарьи дикими выдумками, в них звучал отголосок правды. Например, теперь чиновники искали тех, кто добровольно согласится сесть в транспорт, увозящий людей из гетто, и взамен предлагали им еду. Одновременно с этим наш пищевой рацион был урезан, словно бы для того, чтобы убедить колеблющихся решиться. В конце концов, если принять слова Румковского за правду и расценить как возможность выбраться из этой адской дыры, заодно набив себе желудок, кто отказался бы от такого предложения?
Но при этом было введено новое правило, согласно которому укрывательство людей, попавших в списки на депортацию, считалось преступлением. Или возьмем, к примеру, случай с рабби Вайсом, которому поручили отобрать триста человек из своей общины для отправки из гетто на ближайшем транспорте. Он отказался назвать хотя бы одно имя. Когда солдаты пришли арестовать его, то нашли раввина и его жену мертвыми. Они лежали на постели, крепко взявшись за руки. Мама сказала: «Это благословение, что они ушли вместе». Я не могла поверить: неужели она считает меня такой наивной и думает, что я поведусь на эти сказки?
К концу марта 1942 года в гетто не осталось ни одного человека, который не столкнулся бы с депортацией кого-то из родных или знакомых. В моем списке числились: кузина Ривка, тетка Дарьи, отец и мать Рубина, доктор, лечивший меня когда-то. Настало время Песаха, а с ним и пора бедствий, но никаким количеством ягнячьей крови было не спасти дом от трагедии. Казалось, искупление давала только человеческая кровь.
Родители пытались защитить меня, выдавая урезанную информацию об Aussiedlungin [47]. «Будь человеком, Минка, – говорила мне мать, – не важно, в какой мы оказались ситуации. Проявляй доброту к другим людям, прежде чем заботиться о себе. Пусть любой, кто окажется рядом с тобой, почувствует, что он тебе небезразличен». Отец велел мне спать в ботинках.
Несколько часов простояв в очереди, я наконец получила наши жалкие пайки, на которых мы должны продержаться следующие две недели. Ноги у меня заледенели, а ресницы слипались. Дарья дула на свои варежки, чтобы согреть руки.
– По крайней мере, сейчас не лето, – сказала она. – Есть шанс, что молоко еще не прокисло.
Я дошла с ней до поворота к ее дому и спросила:
– Что будем делать завтра?
– О, я не знаю, – ответила Дарья. – Может, пройдемся по магазинам?
– Только если остановимся где-нибудь перекусить.
Дарья усмехнулась:
– Ох, Минка, честное слово, ты когда-нибудь перестаешь думать о еде?
Я рассмеялась и свернула за угол. Одна я пошла быстрее, отводя взгляд от солдат и даже знакомых местных жителей. Трудно было смотреть на людей в те дни. Они казались такими опустошенными, иногда я боялась, что могу провалиться в эти пустые глазницы и мне будет оттуда не выбраться.
Дойдя до дома, я поднялась на крыльцо без деревянных ступенек – семья Дарьи еще в декабре разобрала ее на дрова – и тут же заметила, что внутри никого нет. По крайней мере, свет не горел и никаких звуков не было слышно, полная безжизненность.
– Есть кто-нибудь? – крикнула я, войдя и положив холщовый мешок с продуктами на кухонный стол.
Отец сидел на стуле, подперев голову руками. Из длинного пореза на его лбу текла кровь, просачиваясь между пальцами.
– Папа?! – вскрикнула я, подбежала к нему и отняла его руки от головы, чтобы увидеть рану. – Что случилось?
Он посмотрел на меня рассеянным взглядом:
– Они забрали ее… – Голос его оборвался. – Они забрали твою мать.
Оказалось, что вовсе не обязательно попадать в список, чтобы восполнить собой квоту на депортацию. Или, может быть, мама получила «свадебное приглашение» и решила не говорить нам, чтобы мы не беспокоились. Мы не знали всего, только то, что отец вернулся из синагоги и застал в гостиной эсэсовцев, которые орали на мать и моего дядю. К счастью, Бася взяла Мейера подышать свежим воздухом, и ее не было дома. Мать бросилась к отцу, но его ударили прикладом винтовки и он потерял сознание, а когда очнулся, ее уже не было.
Он рассказал мне все это, пока я промывала и перевязывала его рану. Потом усадил меня на стул и опустился рядом со мной на колени. Я чувствовала, что он расшнуровывает мой ботинок. Левый. Отец снял его и стукнул каблуком по полу, каблук отскочил, папа раскрыл его и вынул из потайного отделения стопку золотых монет.
– У тебя останутся те, что в другом каблуке, – сказал он, словно убеждал себя самого, что поступает правильно.
Затем папа собрал мой ботинок, взял меня за руку и вывел на улицу. Много часов мы бродили по улицам, пытаясь выведать у прохожих, не знают ли они, куда подевались те, кто попал в облаву. Люди в страхе шарахались от нас, как будто несчастье заразно. Солнце опускалось все ниже и ниже, пока наконец не завалилось яичным желтком за крыши.
