Рассказчица, стр. 52
На территории площадью четыре квадратных километра, которую немцы отвели для проживания евреям, поселилось сто шестьдесят тысяч человек. Четыре-пять семей теснились в квартирах, предназначенных для одной. Только в половине домов имелись ванные. Мы, по счастью, оказались в таком, и за это я благодарила судьбу каждый день.
Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего прибытия его наглухо отгородили от остальной Лодзи. Тут имелись фабрики. Некоторые занимали помещения складов, но большинство разместились в спальнях и подвалах. Там люди работали – шили обувь, форму, перчатки, шторы, постельное белье, меховые изделия. Это была идея Румковского – стать незаменимыми для немцев, быть такими полезными работниками, что они увидят, как мы им необходимы. Взамен на вещи, нужные им для успешного ведения войны, они будут снабжать нас продуктами.
Отец получил в гетто работу пекаря. Мордехай Лазерович возглавлял пекарни и отчитывался перед председателем Румковским. Случалось, что в гетто не доставляли ни муки, ни зерна, и печь было не из чего. Отец не нанимал себе пекарей сам, их присылал Румковский. Из громкоговорителей на площадях целыми днями неслись объявления на немецком о том, что люди, которым нужна работа, должны собраться утром там-то и там-то и их направят на ту или иную фабрику. Моя мать, которая не работала, пока растила меня, теперь стала швеей в меховом магазине. До тех пор я не знала, что она умеет подшивать подолы, раньше мы для этого носили одежду к портному. За несколько недель мама натерла себе мозоли на пальцах от игл и начала подслеповато щуриться от недостатка света в мастерской. Мы делились продуктами, которые она получала за работу, с Басей и Рубином, потому что Бася должна была сидеть дома с ребенком.
За исключением того, что мать, отец и я жили теперь в одной комнате, мне было в гетто не так уж плохо. У меня появилось больше времени для написания книги. Я снова ходила в школу с Дарьей, по крайней мере поначалу, пока школы не были закрыты. Вечером мы приходили в квартиру, где, кроме родных Дарьи, жили еще две бездетные семьи, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дарьи. Жизнь в гетто иногда напоминала существование в клетке, но, когда тебе пятнадцать лет, и клетка может казаться замечательной. Меня окружали друзья и родные. Я чувствовала себя в безопасности и была уверена: если я останусь там, где мне положено быть, то меня защитят.
В конце лета, когда в гетто из-за отсутствия поставок муки не было хлеба, отец стал впадать в отчаяние – он считал своей персональной обязанностью кормить соседей. Тысячи людей вышли на улицы, а отец закрыл ставни и спрятался в пекарне, боясь гнева толпы. «Мы хотим есть!» – неслись с улицы крики, разраставшиеся, как поднимающееся тесто. Немецкие полицейские стреляли в воздух, чтобы разогнать недовольных.
Стрельба слышалась все чаще, по мере того как новые и новые люди прибывали в гетто, а его границы оставались закрытыми и не расширялись. Где они будут жить? Что они будут есть? Хотя к зиме снабжение продуктами наладилось, их всегда не хватало и рацион был очень скудный. Раз в две недели мы получали на каждого по 100 граммов картофеля, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в пекарне, отец получал дополнительную порцию хлеба в течение дня и всегда сберегал ее для меня.
Разумеется, он больше не мог печь мне свою особенную булочку.
Зимой пекарня снова закрылась. На этот раз причина была не в отсутствии муки, а в отсутствии топлива. В гетто не доставляли дров, и угля было совсем мало. Отец, его кузен и Рубин разбирали заборы, сараи и носили деревяшки домой, чтобы нам было чем топить. Однажды утром я застала свою кузину Ривку за тем, что она выламывала доски пола в кладовке.
– Кому нужен пол в чулане, – сказала она, увидев, что я удивленно смотрю на нее.
Тем же занимались и другие обитатели гетто, однако, несмотря на крайние меры, люди по ночам замерзали насмерть в своих домах. В «Хронике» – газете, детально освещавшей все, что происходило в гетто, каждый день сообщалось о новых жертвах.
Вдруг пребывание здесь перестало казаться мне таким уж безопасным.
Однажды мы с Дарьей шли после школы к ней домой. Было холодно, нас хлестал северный ветер, отчего казалось, что мороз еще крепче, чем показывали термометры. Прижавшись друг к дружке и держась под руки, мы переходили мост на Згиерской улице, по которой евреям больше не разрешалось ходить. Мимо проезжал трамвай, на площадке вагона стояла женщина в длинном меховом пальто, на ногах у нее были шелковые чулки.
– Ну и дурой же надо быть, чтобы надеть шелковые чулки в такой день, – пробурчала я, радуясь, что на мне шерстяные рейтузы с начесом.
Когда мы второпях собирали вещи, прежде чем покинуть дом, я брала такую ерунду, как вечерние платья и цветные карандаши, но родители предусмотрительно взяли наши зимние пальто и свитеры. В отличие от некоторых других людей в гетто, у нас по крайней мере была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму. Дарья не ответила. Я видела, что она не отрывает глаз от женщины в проезжавшем мимо трамвае.
– Если бы они у меня были, – сказала она, – я бы их носила. Просто так.
Я сжала ее руку:
– Придет время, и мы тоже наденем шелковые чулки.
Когда мы оказались дома у Дарьи, там никого не было, все еще работали.
– Как холодно, – сказала Дарья, растирая руки.
Пальто мы снимать не стали.
– Да уж, я пальцев ног не чувствую.
– Я знаю, как нам согреться.
Дарья опустила сумку с учебниками на пол и завела патефон. Вместо того чтобы поставить какую-нибудь легкую музыку, она нашла пластинку с классикой и начала танцевать, сперва медленно, чтобы я успевала повторять за ней. Мне было смешно. Я и вообще была неуклюжей, а теперь пытаться изобразить грацию в зимнем пальто и многослойной одежде? Это просто нереально. Наконец я повалилась на пол и сказала:
– Танцуй сама, Дарья, оставляю это тебе.
Однако ее метод сработал: я запыхалась, щеки порозовели и стали теплыми. Вынув из сумки блокнот, я перечитала написанное накануне вечером.
В моей истории тоже совершился сюжетный поворот, раз меня переселили в гетто. Очаровательный маленький городок, который я придумала, вдруг превратился в нечто более зловещее – в тюрьму. Я потеряла четкое видение того, кто герой, а кто негодяй; суровые обстоятельства, в которых разворачивались события моей книги, сделали каждого персонажа немного и тем и другим. Подробнее всего я описывала запах хлеба в пекарне отца Ании. Иногда, если в моей истории кто-нибудь намазывал кусок хлеба свежим маслом, рот у меня наполнялся слюной. Я не могла наколдовать себе пищу и месяцами питалась одним только водянистым супом, но так живо представляла себе то, чего нет, что у меня возникала резь в животе.
Еще одной вещью, о которой я могла писать, была кровь. Бог свидетель, я видела ее предостаточно. За несколько месяцев, проведенных в гетто, три раза на моих глазах немецкие солдаты стреляли в людей. Один человек стоял слишком близко к ограде гетто, и охранник застрелил его. Двое других были женщины, которые громко ругались из-за хлеба. Офицер подошел к ним, чтобы прекратить ругань, и застрелил обеих, а хлеб бросил в лужу.
Вот что теперь было известно мне о крови: она ярче, чем можно себе представить, самого темного рубинового цвета, пока не высохнет и не почернеет.
Она пахнет сахаром и металлом.
Ее невозможно отстирать с одежды.
Мне стало ясно, что все мои герои да и я сама мотивированы одним и тем же. Двигала ими жажда власти, месть или любовь – все это были лишь различные формы голода. Чем больше дыра у вас внутри, тем отчаяннее вы стремитесь чем-нибудь ее заполнить.
Пока я писала, Дарья продолжала танцевать. Кружилась, вскидывала голову в последний момент, завершая повороты chaînés и piqué. Казалось, она провертит дырку в полу своими пальцами. Она крутилась с головокружительной скоростью, а я отложила блокнот и зааплодировала, но вдруг заметила полицейского, который смотрел на нас через окно.
