Рассказчица, стр. 28

– Фюрер говорит, что физически здоровые люди с уравновешенным характером ценнее для народа, чем высоколобые слабаки, – сказал герр Золлемах. – Ты здоровый человек?

Часть меня была здоровой, это я знал – чувствовал каждый раз, как смотрел на Инге. Губы у нее были розовые, как леденец, и, я мог поспорить, такие же сладкие. Когда она сидела на трибуне, я наблюдал, как поднимаются и опускаются пуговки на ее кофточке и думал: вот бы сорвать с нее эти покровы и прикоснуться к ее коже, а она будет белая, как молоко, мягкая, как…

– Хартманн, – рявкнул герр Золлемах, и мы с Францем оба встали. Сперва он удивился, а потом широко улыбнулся и пробормотал: – Да-да, почему нет? Оба вы, на ринг.

Я посмотрел на Франца, на его узкие плечи и пухлый живот, мечтательные глаза, которые забегали, когда он понял, чего хочет от нас герр Золлемах. Я пролез между канатами, надел шлем, боксерские перчатки и, проходя мимо брата, тихо сказал:

– Бей меня.

Инге ударила в гонг и побежала обратно к подругам. Одна из них указала на меня. Инге обернулась. На одно восхитительное мгновение мир замер, наши глаза встретились.

– Начинайте! – скомандовал герр Золлемах.

Остальные мальчики подбадривали нас, а я кружил вокруг Франца, подняв руки.

– Бей меня, – снова процедил я сквозь зубы.

– Не могу.

– Schwächling! [20] – крикнул один из старших мальчиков. – Бздишь, как девчонка.

Я вполсилы ударил брата кулаком в живот. Тот согнулся пополам, как перочинный нож. С трибун позади меня раздался одобрительный рев.

Франц испуганно глянул на меня.

– Дерись! – заорал я на него, а сам молотил по воздуху перчатками, не нанося настоящих ударов.

– Чего ты ждешь?! – крикнул герр Золлемах.

И я саданул Франца по спине. Он упал на одно колено, девочки на трибунах ахнули. Францу удалось подняться. Он размахнулся левой рукой и долбанул меня в челюсть.

Не знаю, что во мне переклинило. Наверное, я не ожидал такого, и мне было больно. Или, может, это из-за девочек, на которых я хотел произвести впечатление. Или я услышал, как другие мальчишки меня подзуживают. Я начал бить Франца по лицу, в живот, по почкам. Снова и снова, ритмично, пока его лицо не превратилось в кровавое месиво, а изо рта не хлынула слюна, когда он рухнул на пол.

Один из старших ребят запрыгнул на ринг и поднял вверх мою руку в перчатке, объявляя победителя. Герр Золлемах похлопал меня по спине.

– Вот, – сказал он остальным мальчикам, – лик храбрости. Вот как выглядит будущее Германии. Адольф Гитлер, Sieg Heil!

Я ответил на приветствие. Остальные тоже. Все, кроме моего брата. Опьяненный дракой, я чувствовал себя непобедимым. Соперники выходили на ринг один за другим, и никто не мог устоять против меня. Много лет меня наказывали за то, что я распускал кулаки в школе, а теперь хвалили за это. Нет, превозносили!

Тем вечером Инге Золлемах вручила мне медаль, и через пятнадцать минут позади спортивного центра вдобавок к ней наградила первым в моей жизни настоящим поцелуем. На следующий день мой отец зашел к герру Золлемаху. Он был очень обеспокоен полученными Францем травмами.

– У вашего сына талант, – объяснил герр Золлемах. – Совершенно особый.

– Да, – ответил мой отец. – Франц всегда был отличным учеником.

– Я говорю о Райнере, – уточнил герр Золлемах.

Понимал ли я, что жестокость отвратительна? Даже в тот первый раз, когда ее жертвой оказался мой брат? Я задавал себе этот вопрос тысячу раз, и ответ всегда был один: разумеется. Тот день оказался самым трудным, потому что я мог сказать «нет». После этого каждый раз жестокость давалась мне все легче, ведь если бы я не совершил ее снова, то вспомнил бы о том первом дне, когда не сказал «нет». Повторяйте одно и то же действие регулярно, и в конце концов вы начнете считать его нормальным. И перестанете испытывать чувство вины.

Я хочу сказать вам, что это верно во многих смыслах. На моем месте могли бы оказаться вы. Думаете, это невозможно? Никогда? Но мы в любой момент способны совершить такое, чего меньше всего от себя ожидаем. Я всегда знал, что делаю и с кем. Очень хорошо знал. Потому что в эти ужасные, восхитительные моменты я был тем человеком, которым хотел бы быть каждый.

Александр проработал у меня уже неделю. Мы обменивались вежливыми словами, но чаще он приходил, чтобы печь, когда я уже ложилась спать, а когда просыпалась, чтобы нести хлеб на рынок, он снимал с себя передник. Хотя иногда задерживался ненадолго и уходил позже.

По словам Александра, его брат родился с плодной оболочкой на лице и едва не задохнулся. Родители их умерли во время чумы в Гуменне в Словакии; он заботится о Казимире уже много лет. Казимирово расстройство, как назвал это Александр, проявлялось в том, что он ел несъедобные вещи – камни, грязь, палки, – и поэтому за ним нужно было присматривать постоянно, когда он не спит. Александр рассказал мне о местах, где жил: в одних каменные замки пронзали башнями облака, в других по бурлящим жизнью улицам разъезжали безлошадные экипажи, будто движимые духами. Нигде он не задерживался надолго, потому что люди настороженно относились к его брату.

Алекс пек хлеб так, будто это было для него самым естественным занятием. По словам отца, это знак того, что у человека на душе мир. «Нельзя кормить других, если сам всегда голоден», – бывало, говорил он мне, и когда я передала его слова Александру, тот рассмеялся и сказал: «Твой отец никогда меня не видел».

Соблюдая приличия, Алекс никогда не снимал рубашку с длинными рукавами, как бы жарко ни становилось на кухне, в отличие от моего отца, который раздевался до нижнего белья в кухонном чаду. Я восхищалась сноровкой Алекса. Он двигался грациозно, будто выпекание хлеба – это танец. Александр признался, что когда-то давно уже работал пекарем.

Мы говорили и о недавних смертях. Алекс спрашивал: что говорят жители? где находили тела новых жертв? В последнее время нападения происходили внутри городских стен, а не только на окраинах. Одну ночную бабочку нашли с почти оторванной от тела головой у входа в трактир; останки школьной учительницы, которая шла на урок, обнаружили на ступенях у постамента памятника основателю города. Некоторые люди говорили: «Похоже, эта тварь играет с нами».

– Вообще, – сказала я однажды Александру, – некоторые считают, что это, может быть, и не зверь вовсе.

Алекс посмотрел на меня через плечо, засунув пекарскую лопату глубоко в нутро печи:

– Что ты имеешь в виду? Кто еще это может быть?

Я пожала плечами:

– Какое-то чудовище.

Вопреки моим ожиданиям Алекс не рассмеялся. Он сел рядом со мной и провел ногтем большого пальца по трещине в деревянной столешнице.

– Ты в это веришь?

– Все чудовища, которых я знаю, – люди, – сказала я.

Сейдж

– Вот, – говорю я и протягиваю Джозефу стакан воды.

Он пьет. Три часа он говорил без остановки и совсем охрип.

– Вы очень добры.

Я не отвечаю.

Джозеф смотрит на меня поверх края стакана:

– А вы, кажется, начинаете мне верить.

И что я должна на это ответить? Джозеф рассказывал мне о своем детстве, о Гитлерюгенде в таких подробностях, которые можно услышать только от человека, который сам в этом участвовал, и, слушая его, я убеждаюсь, что он говорит правду. Но есть тут для меня одна существенная неувязка: я вижу Джозефа, которого здесь знают и любят, а он рассказывает мне о каком-то совершенно другом человеке. Это как если бы мать Тереза призналась, что в детстве она поджигала кошек.

– Как удобно, не так ли, говорить, что вы совершали ужасные вещи по чужому приказу, – замечаю я. – От этого ваши поступки не становятся менее ужасными. Сколько бы человек ни убеждали вас прыгнуть с моста, у вас все равно есть возможность развернуться и уйти.