Рассказчица, стр. 105
– Неужели ничего не значит то, что Джозеф жалеет о содеянном?
Лео смотрит на меня и говорит:
– Значение имеет то, что он сделал.
Приехав в святилище, я нахожу Мэри в гроте. Я вся взмокла от пота; воздух такой сырой, что влага из него как будто конденсируется на коже. И меня трясет от нервов так, словно весь гемоглобин в моей крови заменен кофеином.
Мне нужно многое сделать до возвращения Лео.
– Слава богу, ты здесь, – говорю я, едва ступив на верхнюю ступеньку Святой лестницы.
– Это дорогого стоит в устах атеистки, – говорит Мэри. Ее силуэт подчеркивает свет заходящего солнца, от которого у художника закружилась бы голова: пальцы в перчатках отливают сиреневым, розовым и синим цветом, как листочки шалфея, который она пропалывает. – Я пыталась тебе дозвониться – узнать, как дела, с бабушкой и всем прочим, но ты теперь не отвечаешь на сообщения.
– Да, я их получала. Просто была очень занята…
– С этим парнем.
– Откуда ты знаешь? – спрашиваю я.
– Милая моя, любой, у кого есть хоть пара извилин в голове, побывав на похоронах и поминках, не мог этого не заметить. У меня есть к тебе только один вопрос о нем. – Мэри поднимает глаза. – Он женат?
– Нет.
– Тогда он мне уже нравится. – Она стягивает с рук садовые перчатки и кладет их на край ведра, куда бросает сорняки для компоста. – Так, где же пожар?
– Мне нужно поговорить со священником, – объясняю я, – а ты оказалась рядом.
– Не уверена, должно это мне льстить или лучше найти себе нового парикмахера.
– Я об исповеди…
– Это таинство, – отвечает Мэри. – Даже если бы я могла дать тебе отпущение грехов, ты не католичка. Ты не можешь просто войти в исповедальню, выйти и начать с чистого листа.
– Речь не обо мне. Меня попросили дать прощение. Но грех самый что ни на есть ужасный.
– Смертный грех.
Я киваю:
– Я спрашиваю не о том, в чем состоит исповедь для того, кто кается. Мне нужно знать, как это делает священник: выслушивает признания, которые едва можно вынести, а потом отпускает грехи.
Мэри садится рядом со мной на тиковую скамью. Солнце уже опустилось так низко, что на холме, где располагается святилище, все блистает золотом. От одного взгляда на эту красоту у меня становится легче на сердце. Если в мире и есть зло, то в противовес ему существуют и такие моменты.
– Знаешь, Сейдж, Иисус не учил нас прощать всех. Он говорил: подставь другую щеку, но только, если ударили тебя. Даже в молитве «Отче наш» говорится: «И прости нам грехи наши, как мы прощаем тех, кто согрешил против нас». Не других. Иисус призывал нас прощать обиды, нанесенные нам лично, а не кому-то другому. Но большинство христиан ошибочно полагают, что быть хорошим христианином – значит прощать все грехи и всех грешников.
– А что, если опосредованно совершенное зло имеет отношение к тебе? Или к кому-то, кто тебе очень близок?
Мэри складывает руки на груди:
– Помню, я рассказывала тебе, как покинула монастырь, но говорила ли я, как вступила в него? Моя мать одна растила троих детей, потому что отец ушел от нас. Я была старшая, мне было тринадцать. И я так злилась, что порой просыпалась среди ночи с привкусом жести во рту. У нас не хватало денег на продукты, не было телевизора, по вечерам мы сидели без света. Мебель из дома вывезли в уплату долгов. Мои братья носили брюки, не закрывавшие лодыжек, потому что нам не на что было купить новую школьную форму. А мой отец в это время отдыхал со своей подружкой во Франции. Так вот, однажды я пошла к нашему священнику и спросила, что мне делать, чтобы не испытывать такой злости? Я ожидала, что он скажет: «Найди работу» или «Опиши свои чувства на бумаге». Вместо этого он посоветовал мне простить отца. Я уставилась на него, уверенная, что он спятил, и сказала: «Я не могу. Если прощу, его поступок будет казаться не таким ужасным». – Я изучаю профиль Мэри, а она продолжает говорить: – Священник сказал: «Он поступил плохо. И не заслуживает твоей любви. Но он заслуживает твоего прощения, потому что в противном случае злоба будет расти, как сорняк, в твоем сердце, пока не заполнит его целиком. Копя в себе эту ненависть, страдаешь только ты». Мне было тринадцать, и я мало что знала о мире, но поняла: если в религии заключено столько мудрости, я хочу быть причастна к ней.
Мэри поворачивается ко мне:
– Я не знаю, что сделал тебе этот человек, и не уверена, что хочу знать. Но, прощая, ты делаешь это не для кого-то другого, а для себя. Скажи себе: «Кто ты такой, чтобы иметь власть надо мной». Скажи: «Ты не сможешь удержать меня в прошлом. Я достойна будущего».
Я вспоминаю бабушку. Она молчала все эти годы, преследуя ту же цель.
Хорошо это или плохо, но Джозеф Вебер стал частью моей жизни, истории моей семьи. И единственный способ удалить его оттуда – это сделать то, о чем он просит, простить ему совершенные злодеяния?
– Мои слова помогли? – спрашивает Мэри.
– Да. Как ни странно.
Она похлопывает меня по плечу:
– Пойдем со мной вниз. Я знаю одно местечко, где тебе приготовят чашку отличного кофе.
– Пожалуй, я посижу здесь немного. Полюбуюсь закатом.
Мэри смотрит в небо:
– Не стану тебе мешать.
Она начинает спускаться по лестнице, а я провожаю ее взглядом, пока не теряю из виду. Наступают сумерки, очертания моих рук становятся размытыми, весь мир как будто растворяется в сумраке.
Я беру в руки перчатки Мэри, висящие на краю ведра, словно увядшие лилии. Перегибаюсь через перила садика Моне и срываю несколько стеблей аконита. На бледной ладони перчатки его сине-черные лепестки выглядят как стигматы – и это навевает печаль, которую ничем не объяснить, как ни старайся.
Есть много способов предательства.
Вы можете шептаться за его спиной.
Вы можете обмануть его намеренно.
Вы можете передать его в руки его врага, когда он вам доверяет.
Вы можете нарушить обещание.
Вопрос в том, не предаешь ли ты и себя тоже, поступая так?
Когда Джозеф открывает дверь, мне сразу становится ясно: он знает, зачем я пришла.
– Так что? – спрашивает он, и я киваю.
Старик на мгновение замирает, опустив руки по швам, не зная, что делать дальше.
– В гостиную, – предлагаю я.
Мы садимся напротив друг друга, между нами – шахматная доска; фигурки аккуратно расставлены для новой партии. Ева лежит у ног хозяина, свернувшись калачиком.
– Ты заберешь ее? – спрашивает Джозеф.
– Да.
Он кивает, руки сцеплены на коленях.
– Ты решила… как?
Я киваю и тянусь за рюкзаком, который висел у меня за спиной, пока я ехала сюда в темноте на велосипеде.
– Сперва я должен кое-что сказать. Я солгал тебе.
Мои руки замирают над молнией.
– То, о чем я сообщил тебе сегодня… это не самое плохое из того, что я сделал. – (Я жду продолжения.) – Я говорил со своим братом после этого. По окончании расследования мы не общались, но однажды утром он пришел ко мне и сказал, что нам нужно бежать. Я решил, что у него есть какая-то информация, которой нет у меня, и пошел с ним. Союзники освобождали лагеря, и повезло тем офицерам, которые успели скрыться, остальных расстреливали освободители или убивали заключенные.
Джозеф опускает глаза.
– Мы шли много дней, пересекли границу Германии. В городах мы прятались в сточных канавах. В сельской местности укрывались в сараях со скотом. Питались отбросами, просто чтобы не умереть с голоду. Находились люди, которые сочувствовали нам, и кое-как мы выправили себе фальшивые документы. Я сказал, что нужно как можно быстрее покинуть страну, но брат хотел вернуться домой, посмотреть, что от него осталось.
Нижняя губа Джозефа начинает дрожать.
– Мы набрали незрелых вишен, украли их у фермера, он и не заметил бы, что недосчитался нескольких горстей урожая. Это был наш ужин. За едой мы спорили, какой дорогой идти. И мой брат… подавился. Он начал задыхаться, упал на землю, схватился за горло, посинел. Я смотрел на него. И ничего не сделал.
