Петербургский врач 9 (СИ), стр. 29
* * *
Колокол ударил в темноте. Анна открыла глаза и в первые секунды искала взглядом окна на Тверскую. Их не было. Было одно, маленькое, под самым потолком, серое пятно с тянущим от него холодом.
Потом вспомнила. Ее привезли за полночь, после дороги, которая тянулась весь день: карета на полозьях, две перемены лошадей, полицейский чиновник, дремавший напротив с портфелем на коленях, и ворота, в которые он долго стучал. Сестра с фонарем, лестница, эта дверь. Спать легла не раздеваясь, только сняла ботинки.
Комната была шагов пять на четыре. Кровать с жестким тюфяком, стол у окна, табурет, сундук, печь в углу, к утру еще теплая, рукомойник с жестяным тазом. Икона с лампадой, огонек за ночь не погас. Не тюрьма. Келья, какие она видела в детстве, когда мать возила ее на богомолье, только теперь ее собственная. Шубка висела на гвозде у двери, шляпа лежала на сундуке. Больше у нее не было ничего: ни белья, ни гребня, ни второго платья. Из мирового участка ее увезли так, как она туда приехала.
Она умылась ледяной водой, заплела косу пальцами и надела ботинки. За дверью кто-то переступал с ноги на ногу.
— Анна Николаевна. — Голос старушечий, негромкий. — Матушка велела вас в храм проводить.
Монахиня оказалась маленькая, круглая, лет семидесяти, в черной мантии до полу. Дышала с присвистом и ходила, держась за перила. Назвалась: мать Варвара. Приставлена к вам матушкой игуменьей. Куда вы, туда и я.
— Всегда?
— Всегда, милая. Такой порядок.
По двору уже шли черные фигуры, по две, по три, молча, к собору. Собор стоял низкий, белый, с толстыми стенами и одной главой, очень старый. Внутри он оказался еще ниже, чем снаружи, и холодный, как погреб. Свечи горели у аналоя и у икон, остальное тонуло в темноте. Монахини встали по своим местам, послушницы за ними, у стены несколько богомолок в платках. Мать Варвара поставила Анну рядом с собой, справа, у столба, и больше на нее не смотрела.
Смотрели другие. Не оборачиваясь, не грубо, по-монастырски: мельком, когда клали поклон, когда передавали свечу. Анна поняла это быстро. Ее знали все. Обитель небольшая, полторы сотни сестер, и новость про графскую дочь, которую посадили за то, что вышла замуж, обошла ее за ночь. Ну и пусть. Анна держала спину, как учили, и крестилась, когда крестились все.
Служба шла долго. В Харбине она проводила по двенадцать часов у перевязочного стола, и это было легче: там заняты руки. Ноги замерзли к концу первого часа. Она переступала, когда переступали монахини, и считала время по свечам: одна сгорела, зажгли вторую.
В трапезной, длинной, с двумя рядами столов и кафедрой, откуда читали вслух, пока ели, дали хлеб, кашу, щи без мяса и чай. Мяса здесь, как объяснила потом Варвара, не бывало никогда, ни в пост, ни вне поста. Анна съела все.
После трапезы ее отвели в келью, и мать Варвара села на табурет у двери с четками.
— А теперь что?
— Теперь до обеда свободно. Кто на послушании, те на послушание. Кто в келье, те молятся.
— А мне?
— Вам что матушка скажет. Пока ничего не сказала.
Анна села на кровать. Прошло полчаса, потом еще сколько-то. Варвара перебирала четки и шевелила губами.
— Мать Варвара. А работать мне можно?
Монахиня подняла голову.
— Какую же вам работу?
— Любую.
— Не знаю. — Она подумала. — Не знаю, милая. Про это мне не говорили.
— У вас есть больница. Я видела корпус, когда шли из храма, с крестом над дверью.
— Есть. Больничный корпус, для старых сестер. И бедных из села принимают, когда есть место.
— Отведите меня туда.
— Велено не было.
— Вы сказали: куда я, туда и вы. Я в больницу.
Варвара посмотрела на нее, вздохнула и стала подниматься с табурета.
Больничный корпус стоял у самой ограды, одноэтажный, деревянный, на каменном основании. За сенями шла палата на восемь кроватей, низкая, с двумя окнами. Занято было пять, все старухи: одна сидела, четыре лежали. У печи хлопотала монахиня средних лет с засученными рукавами, по всему видно, старшая.
Та обернулась. Посмотрела на Анну, на Варвару, снова на Анну.
— Это которая…
— Она, — сказала Варвара.
Анна не стала ждать, что будет дальше. Она смотрела на третью кровать от окна. Там лежала старуха с сухим желтым лицом, и нога ее была вытянута поверх одеяла, обмотанная тряпкой. Тряпка серая, промокшая и присохшая. Голень выше повязки покраснела и распухла, краснота шла кверху языком, почти до колена. Старуха дышала часто, глаза у нее блестели.
Анна подошла и села на край кровати.
— Как вас зовут?
— Мать Феодора, — ответила за нее старшая. — Она плохо слышит.
— Мать Феодора, — громче сказала Анна. — Сколько дней жар?
Старуха пошевелила губами и ничего не сказала.
— Третий день, — ответила старшая. — Со вчерашнего есть не хочет.
— Кашель есть?
— Нет.
— Знобит?
— Ночью тряслась.
— Кто перевязывал?
— Сама. Она себе десятый год сама перевязывает. Язва у нее на ноге, застарелая. Мажет чем-то своим, воском с маслом, и тряпку сверху. Трогать не дает.
Анна тронула стопу. Горячая. Тронула кожу над повязкой, и старуха дернулась и застонала.
— Вы врач? — спросила Варвара за спиной. Спросила почти с испугом.
— Нет. Но я работала в лазаретах. — Анна повернулась к старшей. — У нее начинается рожа. Или уже началась. Краснота идет вверх, жар, озноб. Повязку надо снять, ногу отмыть и положить чистое. Сегодня. И нужен врач. Есть здесь врач?
— Из Новой Ладоги ездит, земский. Раз в неделю. Третьего дня был.
— Значит, четыре дня. За четыре дня с такой ногой можно умереть. Пошлите за ним сегодня.
Старшая молчала. Потом сказала то, что обязана была сказать:
— Вам сюда нельзя. Вы не по этой части. Идите к себе, я матушке доложу.
Анна встала. Спорить здесь было не с кем: эта женщина ничего не решала. Она пошла к двери, и Варвара, тяжело дыша, за ней.
Что будет дальше, она знала, потому что уже видела это: там, где не хватает рук, лишние руки не выгоняют надолго. Вопрос только, кто решает и сколько будет думать.
Думали час с небольшим. Потом в дверь постучали, и та же старшая, не глядя Анне в глаза, сказала:
— Матушка благословила. Идемте.
Дальше все было просто, потому что знакомо. Анна попросила таз, чистых тряпок, мыла и кипятку. Кипятку не оказалось, был самовар в сенях, и она велела его поставить. В аптечке нашлись борная кислота, карболка, йодоформ, вазелин, марля в пачках, вата и один термометр в футляре. Лучше, чем в теплушке.
Руки она вымыла при всех, долго, с мылом, и потом вымыла еще раз. Старшая, мать Аполлинария, смотрела на это молча, и Анна сказала, не поворачиваясь:
— Кто будет касаться ноги, моет так же. Это не для чистоты. Это чтобы не занести.
Повязку она отмачивала теплой водой четверть часа, потому что тряпка присохла к краям, а сдирать ее насухо значило снять и все, что под ней. Под тряпкой оказалась язва величиной с ладонь, глубокая, с серым дном и толстыми краями, и от нее шел сладковатый запах, который Анна знала: так пахнет мертвая ткань. Воск с маслом лежал на дне комом. Она вымыла все теплой кипяченой водой, промокнула, положила марлю, смоченную борным раствором, и забинтовала свободно, не туго. Границу красноты обвела карандашом, который выпросила у Варвары: завтра будет видно, растет или нет.
Термометр показал тридцать восемь и восемь. Она записала это на листке вместе с часом и еще раз попросила послать за врачом сегодня. Мать Аполлинария сказала, что спросит у матушки.
Потом Анна прошла по остальным кроватям. Ничего страшного: старость, кашель, у одной отеки на ногах, одна после падения, с рукой в лубке. Белье она пересмотрела все и разобрала на две кучи: одну в стирку, другую вон из палаты, потому что это были уже не простыни, а тряпки.
К полудню она работала, и в корпусе это никого не удивляло. Удивилась только игуменья, которая вошла без стука, когда Анна перебинтовывала руку упавшей.
