Обухов: Сталинград. Том 2 (СИ), стр. 4

Карасёв сумку забрал сразу — «в штаб, сегодня же», — записал остальное и помолчал.

— Этой ночью не мы одни ходили в налёт. Начальство довольно.

— Передай начальству: немец в обороне лучше, чем в наступлении. Он теперь будет сидеть в блиндажах и ждать нас в проёмах. Дальше пойдёт дороже.

— Это ты к чему?

— Это я к завтрашней ночи.

Приданные забрали убитого и раненого. Их сержант на прощание пожал мне руку — молча и вдвое сильнее, чем требовалось.

Хоронили убитого у них, в третьей роте. Грачёв сходил к сержанту, о чём-то коротко спросил, вернулся и присел к коптилке со своим отдельным листом. Я не смотрел, что он там пишет. Я и так знал.

В блиндаже молча снимали мокрое и растирали уши. Синицын принял на баланс второй трофейный пулемёт: станок один, коробки две, обе полные. В каждой было по триста, шестьсот всего. Потом записал расход: восемь трофейных гранат, два картечных. Две оставшиеся гранаты старшина забрал обратно. Остаток к обрезу сошёлся: сорок шесть. В другой день Синицын огласил бы каждую цифру. Сегодня только водил карандашом.

Грачёв дописал, подышал на пальцы и подсел ко мне.

— Вить. Я про блиндаж. Он лёг напротив собственной двери и ждал нас.

— Ждал.

— Так это же всё по твоим пунктам. Только с той стороны.

— По моим. Он лёг в глубине и держал проём наискось. У парня было полторы секунды. Не хватило.

Грачёв посмотрел поверх запотевших очков.

— И как тогда?

— Пока никак.

Грачёв кивнул, достал бумагу и разгладил на планшете.

— Лист заводить?

— Заводи.

— Про что писать?

— Про то, чего немцы раньше не умели, а теперь научились.

Глава 3

Приказ о переходе к обороне пришёл в полк двадцать шестого ноября и не изменил ничего, кроме терминологии: наступать дивизия перестала ещё до русского удара, просто теперь это называлось не паузой, а решением.

На совещании у командира полка слово «окружение» не прозвучало ни разу. Говорили о временных затруднениях оперативного характера, о снабжении по воздуху и о выравнивании фронта; выравнивался фронт почему-то всякий раз в сторону Волги. Клинге сидел с краю, слушал и делал пометки — не о том, что говорилось, а о том, чего избегали. За двадцать восемь лет службы он усвоил, что штабной язык устроен как светомаскировка: чем ярче внутри, тем плотнее шторы.

Названные тоннажи воздушного снабжения Клинге перемножил в уме на список едоков армии, получил результат и оставил его при себе: делиться арифметикой на совещаниях он отучился ещё в ту войну.

Сверху пришло слово «крепость». Клинге принял его к сведению как строительное задание.

Его штурмовые группы приказ расформировывал одной строкой: «личный состав обратить на укомплектование рот». Строка была разумной — штурмовать в ближайшее время не предвиделось — и расточительной, как всякая разумная строка, написанная далеко от места. Группу II, единственную оставшуюся из трёх, Клинге отстоял в тот же день, не возражая: он переписал её в документах в команду технического оборудования позиций, замкнул на себя и получил на неё сапёрное довольствие. Спорить с приказом нельзя. Со словами, которыми он записан, — можно.

Вечером он остался с картой один.

Карта лежала на столе с сентября, размеченная его рукой: не полки и не батальоны — дома. Стрелки входов, синие отметки проломов, кресты на лестничных клетках. Три месяца он читал её с запада на восток, от себя — к Волге.

Он взял её за края и развернул на сто восемьдесят градусов.

Север лёг вниз. Волга оказалась под ладонью, заводы — перед глазами, и город расположился перед ним так, как он лежит перед теми, кто смотрит с того берега. Каждая стрелка, нарисованная в сентябре, теперь указывала на него. Каждый синий пролом из входа сделался дверью, которую он сам себе оставил открытой.

С полчаса он сидел неподвижно, положив обе ладони на стол, и читал собственную работу задом наперёд. Потом придвинул чистый лист.

Пунктов вышло четыре.

Первый: дверь не оборонять. Дверь пусть открывается — обороняется помещение за ней. Позиция — в глубине, у пола, наискось к проёму: входящий слеп первые полторы секунды, и эти полторы секунды принадлежат лежащему.

Второй: пролом опаснее двери. Всякую дыру в стене, свою или чужую, заделать, заминировать или держать под огнём из глубины. Русские не любят дверей, русские приходят через стены — это он записал как факт, установленный на собственных потерях, и пояснять не стал.

Третий: у каждой позиции — запасной выход, и запасной выход простреливается своими. Позиция с одним выходом есть ловушка, которую гарнизон выстроил себе сам.

Четвёртый пункт он дописал утром, после сводки по армии.

За ночь по фронту было отмечено одиннадцать ночных нападений, и донесения о них походили одно на другое, как гильзы: гранатный удар после полуночи, короткий бой, отход до рассвета. Одно выпадало. В полосе соседней дивизии гарнизон опорного пункта, четырнадцать человек, был уничтожен полностью; трое, вышедшие через тыльный лаз, обнаружены лежащими возле лаза. Тот, кто это сделал, знал о лазе до боя и поставил на него стрелков раньше, чем бросил первую гранату.

Клинге прочёл донесение дважды. Исключительного в нём не было ничего — была аккуратность, а аккуратность на этой войне встречалась реже храбрости и обходилась противнику дороже. Выводов, на которые не имел материала, он делать не стал. Он дописал четвёртый пункт.

Четвёртый: никакой регулярности. Смены постов, кухня, осветительные ракеты — вразнобой, решением командира, никогда по часам. Расписание — это донесение противнику, которое вы составляете сами и доставляете бесплатно.

Утром лист ушёл к Хасселю — отпечатать и разослать по батальонам. К обеду Хассель принёс оттиски: ротатор в штабе дышал на ладан, лиловые литеры плыли, но читались.

Клинге держал в руках лиловый лист собственных пунктов — без фамилии, под грифом штаба — и вспоминал другой лист, трофейный: разрез жилого дома, кресты на печных каналах, копирка. Симметрия выходила полная, до зеркальности, и оценить её на этом берегу улицы было некому, кроме него. Он поймал себя на том, что улыбается.

— Господин гауптман, — Хассель смотрел с осторожностью человека, давно не видевшего начальство улыбающимся, — вам смешно?

— Мне интересно.

Объяснять он не стал. Объяснение потянуло бы за собой папку, а папка лежала в полевом сундуке, под сводками, и открывать сундук он себе запретил: вопрос, который там хранился, был вопросом для спокойного дня, а спокойных дней в обозримом расписании не значилось.

После обеда он пошёл смотреть, как его лиловые буквы превращаются в брустверы.

В угловом доме у сборочного он нашёл ровно то, что ожидал найти: пулемёт стоял в оконном проёме, обложенный мешками, красивый, как на плакате о бдительности. Расчёт при появлении гауптмана вытянулся. Клинге не стал повышать голос — он вообще не помнил, когда делал это в последний раз.

— Сколько окон в этой стене видит противник?

— Четыре, господин гауптман.

— Сколько из них стреляет?

Унтер-офицер оглянулся на свой пулемёт.

— Одно.

— Какое из четырёх он обстреляет первым?

Пауза вышла длинной, но результата стоила: расчёт сам, без команды, взялся за мешки. Пулемёт переехал в глубину комнаты, на составленные столы, и чёрный зев окна сделался снаружи неотличим от трёх соседних.

До темноты Клинге успел ещё в четыре подвала. В двух из них ему понравилось.

Паёк урезали в тот же вечер — впервые и, как было объявлено, временно. Хлеба стало триста пятьдесят граммов. Цифру Клинге выслушал спокойно: цифра как цифра. Настораживало слово «временно» — за годы службы ему не встретилось ни одного временного урезания, которое не оказалось бы первым в ряду.

Цикорий кончился накануне. Теперь он пил кипяток, подкрашенный жжёным сухарём, и находил в этом известную честность: напиток хотя бы ничем не притворялся.