Капралъ (СИ), стр. 8
Я поморщился. Рамзай был кругом прав, слух, бродивший в полку, кто-то положил на бумагу, и если слух к делу не пришьёшь, то бумага-то — вот она. Ещё и вывернуто всё наизнанку, будто не про меня болтают, а я сам болтаю, сам себя в цари определил. И поди докажи это следователю из Петербурга, которому правда не слишком-то и интересна, ему интересен результат и новый чин за успешно пресечённый заговор против государыни.
— Сядь, не мельтеши, — приказал майор. — Не стой над душой.
Я присел на краешек стула, на котором прежде сидел Далевский, а майор вернулся за стол и придвинул к себе стопку бумаг, сшитых в отдельные папки, пухлые, перевязанные бечёвкой.
— Знаешь, что такое? — спросил он, хлопнув по верхней папке.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, — сказал я.
— Батальонные ведомости. За полгода. За Егерсдорф, за отход, всё, что до них, — сказал Рамзай.
Он развязал бечёвку, раскрыл верхнюю папку, пробежался взглядом.
— И скоро проверяющие в них непременно сунутся, — добавил он. — А тут… Во-первых, чёрт ногу сломит, во-вторых, что-нибудь обязательно всплывёт. А нам это надо? Нам это не надо.
Тут я понял, чего он от меня хочет. И к чему была эта баба с вёдрами и чёрная кошка.
— Чем ты у подпоручика Клеркера занимался, мне известно, — сказал Рамзай. — Несоответствия искал, где приход с расходом не бьётся. А кто умеет искать, тот умеет и прятать, считай, одно и то же, только с разных сторон. Возьмёшь эти бумаги, посидишь пару ночей, покумекаешь. Надо, чтобы всё сошлось. Чтобы ни одна проверка не докопалась.
— Ваше высокоблагородие… — начал я, но он остановил меня резким взмахом руки.
— Не перебивай, — строго сказал Рамзай, перевернул несколько листов в папке и вытащил на свет один из них. — Вот, провиант. По бумаге едоков вот сколько, в строю, сам понимаешь… Разницу кто-то съел, и это не солдат. Смекаешь, к чему я?
Как раз то, о чём я говорил с Климовым, мёртвые души. Про которые фельдфебель велел помалкивать.
— А вот ещё, — он перевернул страницу. — Пушки бросили на отходе. В грязи застряли, лошади пали, а куда деваться? По уму — чей-то недогляд, кому-то отвечать надо. А вот ежели те пушки в бою сгинули, в деле, против гусар али кирасир, это уже геройство. За такое в реляции пишут.
— А люди? — спросил я, заранее зная ответ.
— И люди, — спокойно сказал майор. — Кто в канаве замёрз, кого хворь забрала, кто по пьяни в луже утонул. Всех в дело напишешь, пали в арьергардном бою, отражая атаку неприятеля. Вдовам не так обидно будет. Да и солдатики спасибо сказали бы, всяк умереть красиво хочет, а не от поноса кровавого. А лучше бы и вовсе не умирать, да, Гусев?
Я молчал. На душе было скверно и тоскливо, гадко, словно та самая чёрная кошка скребла когтями по сердцу. Пушки — хрен с ними, в грязи увязли, значит, до зимы не вытащить. А вот человек, брошенный во время отхода, умер из-за чьей-то подлости, а мне предлагалось писать, что умер он героем.
— Не хочу, ваше высокоблагородие, — тихо сказал я. — И ведомости писать тоже.
— А тут тебя никто и не спрашивает, хочешь или нет, — ответил майор и положил поверх стопки бумаг то самое донесение, так, чтобы я мог видеть написанное. — Вот эта наверх пойдёт — и ты пойдёшь, только вниз, в подвалы, кату под кнут. А эти и без тебя сойдутся. Писарь перепишет. Вот только писарь — дурак, хоть и учёный, любая проверка подвох учует. А ты себе на уме, с тобой чисто выйдет.
И он откинулся на спинку стула, внимательно разглядывая меня. Почти любуясь моим замешательством.
— Выбирай, Василий Петрович, — сказал он. — Либо ты мне эти бумаги в порядок приведёшь, и доношение это в печку отправится, нет и не было никогда. Либо не приведёшь — и тогда уж не обессудь, мне моя голова дороже.
Загнал в тупик, сука. Я даже почти восхитился красотой разыгранной партии, он покупал меня моей же головой, которую и так держал в кулаке. А заодно вязал по рукам и ногам покрепче любой присяги — подделка армейских ведомостей это вам не солдату по роже съездить, это уголовное преступление, и бумаги эти будут писаны моим почерком, и лежать будут у Рамзая, а не у меня. Я прикрывал его, он прикрывал меня, мы с ним оба теперь держали друг друга за глотку, только его рука была выше.
— А если откроется всё? — спросил я. — Проверяющий дознается, с меня же и спросят с первого. С того, кто писал.
— Конечно, — кивнул майор. — А ты как думал? Что я свою шею за тебя подставлю? Нет, братец, ты писал, ты и старайся, чтобы не открылось. Тебе оно нужнее, чем мне.
Крыть было нечем. Всё продумано наперёд, как шахматная партия, в которой я был не игроком и не фигурой, а просто пешкой, которую, не задумываясь, жертвуют при первой необходимости. Но иногда и пешка может превратиться в ферзя.
— И вот ещё, — сказал Рамзай. — Бумага бумагой, а проверка не только бумагу смотреть будет. Станут солдат расспрашивать, как отходили, чего бросали, по какой причине. Ты уж проследи за своими, чтобы лишнего не мололи. Ни про пушки, ни про провизию, ни про умерших. Никто ничего не помнит, сгинуло всё в бою с неприятелем. Уяснил? Ты это умеешь, уши-то болтунам крутить.
Умел, и ещё как. Только раньше крутил, чтобы своих же от беды прикрыть, а теперь выходило, что майорово воровство прикрываю. А со стороны и не отличишь.
— Уяснил, ваше высокоблагородие, — сказал я.
— Берёшься, значит? — спросил он.
Я посмотрел на стопки бумаг, на доношение, лежащее сверху, на скучающее лицо премьер-майора. Всё давно решили за меня, ещё до того, как я постучал в эту дверь.
— Берусь, — сказал я.
— Вот и славно, — премьер-майор впервые за весь разговор улыбнулся по-настоящему, искренне, и от этой добродушной улыбки сделалось ещё гаже, чем от всех его угроз и намёков.
Пока он грозился доношением и Тайной канцелярией, он был врагом, и с врагом всё понятно. А теперь мы с ним подельники.
— Далевский, гляжу, в тебе не ошибся. Толковый ты парень, Гусев, далеко пойдёшь, — добавил Рамзай.
Я не ответил.
Он перевязал папки бечёвкой, подвинул через стол ко мне. Лист с доношением убрал обратно в ящик, и что-то мне подсказывало, что ни в какую печку он не отправится, даже если я наведу идеальный порядок во всех бумагах. Надо избавляться как-то иначе.
— Тут с июля по октябрь, значит-с, нынче же забери, дальше осени заглядывать не станут, — сказал он. — Управишься, за следующим придёшь. И главное, тихо, про наш разговор никому не говори. Даже Иванычу. Особенно Иванычу.
Я взял папки, тяжёлые, разбухшие от вранья. Прижал к боку, точно мешок с краденым гусем.
— Всё, ступай, — сказал Рамзай и принялся тереть виски, будто меня уже тут и не было.
Гулкий пустой коридор местной ратуши встретил меня гробовым молчанием. За окном уже рассвело, пролетал мокрый снежок вперемешку с дождём, во дворе, у поленницы, кто-то шуршал метлой, и когда я проходил мимо, метла замолчала.
Профос Затевахин распрямился, посмотрел прямо на меня, задержал взгляд на папках под мышкой. Ничего не сказал, только улыбнулся и коротко кивнул, как знакомому. Пришлось кивнуть в ответ, хоть и я не был рад подобным знакомствам.
Стало ясно в этот же миг, что профос теперь знает, а если не знает, то хотя бы догадывается, потому что я вышел от премьер-майора не под конвоем, а с бумагами под мышкой. Что у нас с Рамзаем завелось общее дело.
А человеку, который спит и видит, как бы вернуть себе офицерский горжет, только это и надобно.
Глава 5
В то же утро я сказался больным, велел меня не беспокоить ни в коем случае, а сам принялся за батальонные ведомости. Корпеть над ними по ночам мне не хотелось, так что я взял запас перьев, чернил, чистой бумаги и принялся за работу, и очень скоро голова у меня заболела по-настоящему.
Тут бы и сам чёрт ногу сломил, в бумагах творился сущий бардак, и Рамзай не просто так называл своего писаря дураком. Так оно, похоже, и было, несмотря на то, что почерк у него был красивый. Писарь путал столбы и строчки, что-то зачёркивал и тут же писал сверху, дописывал сокращениями и непонятными аббревиатурами, и от попыток разобраться, где просто писарская ошибка, а где — улика для знающего человека, голова шла кругом.
