Петербургский врач 6 (СИ), стр. 55

Тело и снаряжение утром выставили у штабной землянки, и роты проходили мимо повзводно. Солдаты щупали деревянные когти, прикладывали ладонь к серпу и качали головами. Кто-то плевал в сторону тела, унтера не мешали. Один пожилой стрелок долго вертел колодку с когтями, потом сказал соседу: у нас в деревне Митька-охотник такие же резал, волчьи, барыню пугать. Сосед заржал, за ним остальные. Смех над этой штукой был полезен, поэтому засмеялся даже стоявший неподалеку Лихарев.

Ближе к полудню вестовой принес конверт. Плотный, казенный, без обратного адреса, но почерк на нем я уже знал. Ракитин.

Писал он сухо, по-деловому, и все же между строк сквозило удовольствие, как у кота, доевшего сметану. Ловушка захлопнулась, мыши внутри. Все взяты, даже надворный советник из интендантского управления. Вся цепочка, писал Ракитин, пойдет под военный суд, и пойдет дружно, потому что топить друг друга они начали еще до конца первого допроса.

Нам с подполковником Лихаревым и подъесаулу Стрижаку выражалась благодарность. Дальше шла приписка, подчеркнутая одной прямой чертой.

«Монеты, полученные за спирт, являются вещественным доказательством взятки и хищения. Тратить категорически воспрещается. На днях прибудет следователь военной прокуратуры для изъятия оных под протокол».

Стрижака я нашел у коновязи и зачитал ему письмо целиком. Первую часть он слушал сияя, кивал на каждом предложении. На приписке сияние погасло, как керосиновая лампа под ветром.

— Погодите, доктор. Это как же… Все серебро отдать?

— До последней монеты. Под протокол.

— Эх, ваше благородие… — Стрижак снял папаху и посмотрел внутрь нее, словно серебро лежало именно там. — Справедливость, оно, конечно, дело хорошее. Святое дело. Но серебро-то настоящее! Я его, можно сказать, горбом заработал, всю ночь перед иродами кривлялся. Эх, жандармские, нет у них сердца. Одни протоколы вместо него.

— Ты же знал, что деньги казенные пойдут.

— Знать-то знал. — Он вздохнул с такой силой, что вздрогнула лошадь у коновязи. — А в руках подержал, и вроде как свыкся. А теперь, выходит, приедет крыса канцелярская, пересчитает и увезет.

— Приедет и увезет. И до того дня мешок не развязывать. Не хватало, чтобы монеты в счете не сошлись.

— Ну, деньги не у меня. — Стрижак нахлобучил папаху. — Да и если б у меня, все равно бы сошлись. У меня, доктор, все всегда сходится. Но справедливо ли это⁈

Он сделал мрачное выражение лица и отвернулся.

* * *

Обоз пришел на другой день, после полудня. Восемь подвод, медицинское имущество и провиант, конвой. Обычное дело, я таких за время, пока был здесь, уже навидался.

Но этот сломал мне все привычные представления с первой минуты.

С головной подводы спрыгнул чиновник интендантского ведомства. Немолодой, в шинели с чиновничьими петлицами, бледненький. Он увидел меня издали, засеменил навстречу и поклонился так, что фуражка чуть не слетела.

— Господин врач! Вадим Александрович! Честь имею… Коллежский регистратор Пухов, сопровождающий. Груз в полной сохранности, извольте убедиться лично!

Дальше он развернулся к подводам и заорал на возниц голосом, чтобы разгружали аккуратнее, что там стекло, что там медицина, и если какая ампула треснет, он их сгноит. Возницы, привыкшие, судя по рожам, совсем к другому обращению, переглядывались и снимали ящики на вытянутых руках, как младенцев.

Я стоял и искал подвох. Подвох обязан был где-то сидеть.

— Спирт извольте проверить первым делом! — Пухов уже тащил меня за рукав к бочонкам. — Сам отбирал, сам пломбировал, вот пломбы, все целехонькие!

Спирт я проверил. Отвернул пробку, понюхал: чистый спиртовой дух. Не древесный!. Не технический! Какой и должен быть! Без сивушной или ацетоновой вони! Решив допроверять до конца, налил в ложку и поджег. Пламя поднялось синее, спокойное, без желтизны, и выгорело досуха. Спирт настоящий. Ректификат, какой и должен идти в лазареты по накладным.

Подвоха не было. Бинты оказались бинтами, йодоформ йодоформом, банки целыми. Сухари без плесени, крупа без жучка, хотя это уже не по моей части. Все по списку, до последней укладки.

— Накладные, Вадим Александрович! — Пухов протягивал мне бумаги. — Извольте проверить и сличить! Все по списку, до последнего бинта! И распишитесь, Христа ради, что претензий не имеете. Вот здесь и вот здесь.

Я написал, что все сошлось, и расписался. Пухов принял бумаги бережно, будто приказ о его помиловании. А может, так и было.

Причину этого балагана я понимал прекрасно. Надворный советник сидит, скупщики сидят, по интендантской линии катится волна арестов, и никто не знает, где она остановится. А тут в накладных значится тот самый лазарет, откуда все началось. Ведомственный телеграф работает быстрее казенного: перепугались. Впервые за войну страх сработал в мою пользу, и я не собирался испытывать по этому поводу угрызений.

Пухов отбыл с обозом порожняком, кланяясь с подводы, пока не скрылся за поворотом. Кузьма Лукич смотрел ему вслед долго и задумчиво.

— Чудеса, ваше благородие. Двадцать лет служу, интендант передо мной шапку ломает впервые. К покойнику это, не иначе.

И накаркал.

Вечером японцы начали обстрел. Ударили из гаоляна вразнобой. Били минут сорок, вразброс, скорее для беспокойства, чем по целям. Наши огрызались наугад, крошили заросли из пулеметов и пушками.

Потом все стихло, как обрезало.

В итоге один убитый. Наповал, пуля в голову, тут медицине делать нечего. И один тяжелый.

Его внесли на шинели четверо, прямо в операционную землянку. Дыхание хриплое, булькающее, с влажным хлюпаньем на каждой попытке вдоха.

Егор Опарин, стрелок из молодых, девятнадцать лет. Во время обстрела поймал пулю в грудь, справа. Его раздели на столе, и картина открылась полностью.

Пуля вошла сбоку, раздробила ребро и вырвала при выходе кусок грудной стенки. В ране, с ладонь размером, торчали обломки ребра, а сама рана дышала. При каждой попытке Егора вдохнуть она с хлюпаньем засасывала воздух внутрь, в грудную полость, и розовая пена пузырилась по краям. Изо рта тоже шла пена, кровавая, мелкими пузырями.

Открытый пневмоторакс. Воздух гуляет через дыру прямо в плевральную полость, легкое на этой стороне спалось и не работает, средостение болтается туда-сюда при каждом вдохе. Сердцу и второму легкому от этого болтания тоже несладко. Лицо у парня было серое, а губы наливались синевой на глазах. Губы уже посинели, серый цвет лица становился всё темнее.

Я успел закрыть рану ладонью в пропитанной вазелином салфетке, крикнул готовить стол, и тут у Егора глаза закатились, грудная клетка сделала три судорожных, рваных движения, каждое слабее предыдущего, и замерла. Пена у рта перестала пузыриться.

Я прижал пальцы к шее. Пульс был. Частый, слабый, почти пропадающий, но был. Остановилось пока только дыхание.

— Отходит, — сказал Кузьма Лукич. Сказал спокойно, как человек, видевший это много раз. — С такой дырой в груди не живут, ваше благородие. Не бывает такого.

— Прижми здесь. Плотно, всей ладонью, через салфетку. Держи, пока не вернусь.

Я выскочил из операционной землянки и побежал к себе. Сто шагов туда, сто обратно. Схватил ящик и побежал назад. В голове стучало одно: мозг без кислорода живет минут пять. Часы пошли, доктор.

В землянке ничего не изменилось. Егор лежал серо-синий, неподвижный, Кузьма Лукич смотрел на меня как на человека, который зачем-то принес ящик к покойнику.

Из ящика я достал две вещи. Каучуковую трубку с изгибом и овальным щитком посередине. И мешок, полуторалитровый резиновый баллон с латунной муфтой.

Голову Егору я запрокинул, вывел челюсть, раскрыл рот. Трубка пошла по спинке языка привычным движением, изгиб лег по рельефу неба, конец зашел за корень языка и отжал его от задней стенки. Щиток прижался к синим губам. Дорога воздуху открыта.