Петербургский врач 6 (СИ), стр. 43
Все. С плеч долой. Что там теперь решат столоначальники, гадать бесполезно. Может, подошьют и забудут. Может, поднимут крик, что зауряд-врач учит профессоров. А может, кто-то один прочтет, задумается и попробует у себя, и тогда все не зря. На это я и рассчитывал больше всего.
Я лег и проспал до полудня, чего давно себе не позволял.
А к вечеру нарочный вернулся, и не с пустыми руками.
— Вам письмо, ваше благородие.
Конверт был плотный, хороший, с угловым штемпелем харбинского госпиталя. Обратный адрес и подпись отправителя незнакомые. Старший врач сводного госпиталя Петр Аркадьевич Гвоздев.
Я повертел конверт в руках. Гвоздев. Гвоздева я знать не знаю, отродясь такого не встречал. С чего бы харбинскому ординатору мне писать. Может, по труду что, но его я отправил только что. Странно.
Вскрыл. Почерк мелкий, быстрый. И с первых строк стало ясно, что никакого Гвоздева в природе нет, а есть совсем другой человек.
Писавший начинал издалека, про общего знакомого, которого я будто бы пользовал в Харбине, про его благодарность и поклоны. Пустой светский вздор, для отвода глаз. Вдруг кто увидит начало. Перестраховка, да.
А потом письмо сильно изменилось.
Ракитин. Андрей Платонович собственной персоной. Глава жандармов. Он, оказывается, сейчас не в Харбине, а под самым моим боком, в Тяньчжуантае.
«Открыто писать Вам не стал, Вадим Александрович, из осторожности, и Вас прошу о том же. Заподозрят Вас в связях с нашим ведомством, а любовь к нему в армии известно какая. Вам это ни к чему».
Толково. Жандармов в войсках любят примерно как вшей, а то и меньше. Появись у меня переписка с управлением, и завтра весь отряд станет смотреть косо, а Лихарев первый.
Дальше Ракитин переходил к сути. Он, оказывается, был наслышан про мою войну с расхитителями спирта. И у него ко мне интерес.
«Идут крупные хищения по интендантской части, и не только спирт. Воруют не полбочки на батальон, а вагонами. Приезжайте в Тяньчжуантай под любым удобным предлогом. Своим о том, к кому едете, ни слова. Жду».
Я отложил письмо и посидел, глядя на лампу.
Вот и приехали. Только этого мне не хватало для полного счастья.
С одной стороны, воров душить надо, тут двух мнений нет. Я сам с ними воевал, и злость на них никуда не делась. Спирт, украденный из лазарета, это не деньги в чужом кармане, это погибшие от загноившихся ран. За такое вешать мало.
С другой стороны, Ракитин звал меня в тихую игру за спиной у своих. Приехать под выдуманным предлогом, наврать Лихареву, куда и зачем. А Лихарев мне верил.
Я перебрал варианты. Их два. Соврать и поехать тихо. Сказать правду и поехать, не таясь от Лихарева.
И понял, что тихое вранье это худший из всех. Оно всегда всплывает, всегда не вовремя. Хороший предлог выдумать тяжело. Кто-нибудь увидит меня в Тяньчжуантае рядом с человеком из управления, доложит, и все, доверию конец, а на войне доверие командира значит много. Лучше правда. Не вся, дозированная, но правда.
И я пошел к Лихареву. Он был у себя.
— Ну, что у тебя опять. По глазам вижу, опять что-то затеял. Говори.
— Затеял не я, Антон Власьевич. Мне тут письмо пришло. Из города зовут по делу, и дело такое, что хочу вам сказать сам, а не чтоб вы после узнали как-то.
Он откинулся, скрестил руки. Слушаю, мол.
— Помните, я в Харбине был, с эшелоном. Свелось у меня там знакомство с начальником жандармского управления. Лечил его знакомца, тот меня и представил. Человек этот, Ракитин, теперь в Тяньчжуантае, по своим делам. И зовет меня к себе, поговорить.
— Жандарм, значит. — Лихарев поморщился, будто раскусил что-то кислое. — С чего он к тебе прицепился.
— Не ко мне… скорее к спирту. Знает про воровство по интендантской части. Не про наши полбочки, а про большое, вагонами. Хочет, чтоб я помог. Как, правда, не знаю.
Я нарочно умолчал про хунхузов и про ту ночь у пакгаузов. Про склад, про Рыжего Лиса, про японца с притянутым пальцем. Незачем ему это знать, дело давнее. Пусть будет простое знакомство, лечил кого-то, и все. Есть вещи, которые сложно объяснить.
Лихарев молчал долго. Постукивал пальцем по столу, думал.
— Душить воров надо, — сказал он наконец. — Тут я с твоим жандармом заодно. Они у меня в печенках сидят, и не только спиртом.
Он помолчал, потом ткнул в меня пальцем.
— Но ты, доктор, гляди в оба. Я тебе уже говорил, что интендантская братия не сама по себе. У них там, наверху, все схвачено, все повязано. Дернешь тут, а отзовется в Петербурге, у какого-нибудь генерала, а то и выше. И прихлопнут не вора, а тебя, за то, что полез. Помогай своему жандарму. Но так, чтоб с интендантами вконец не разругаться. Нам с ними еще зимовать. Понял, нет?
— Понял, Антон Власьевич.
— Ни черта ты не понял, по глазам вижу. Одно слово, доктор. Тебе бы все резать да выводить на чистую воду, а тут не операционная, тут паутина. Дернешь не ту нить, и сам в ней увязнешь. — Он помолчал, потом махнул рукой. — Ну, поезжай. Только тихо. И казаков возьми. Четверых, не меньше. Дорога нынче дурная. шалят. Старшим Гончара поставлю, он тертый, битый, зря не полезет и тебя убережет.
— Благодарю, Антон Власьевич.
— Не благодари покуда. Вернешься целый, тогда и благодари.
На том и порешили.
Выехали затемно, чтоб к полудню быть в городе. Утро выдалось ясное, морозное, редкость для здешней сырости. Ночью подморозило, грязь на дороге прихватило коркой, и копыта стучали по ней звонко, как по камню.
Гончар ехал впереди. Урядник, лет сорока, приземистый, широкий в кости, с рябым от старой оспы лицом и седоватыми усами. Говорил мало, больше молчал и смотрел по сторонам, и по тому, как он смотрел, видно было, что человек воюет давно и попусту головой не вертит. Трое казаков помоложе ехали следом, я держался в конце, при своем револьвере. Кольт у бедра, вытащить, если надо, смогу быстро.
Дорога тянулась через гаолян. Темнели неубранные полосы, высокие, в два роста человека, и в них дорога ныряла, как в коридор. В таких местах я невольно сжимался. Из такого коридора не увидишь ничего, пока тебе не выстрелят в упор.
Ехали молча. Казаки поглядывали по сторонам, а я думал о своем. О том, что вру Лихареву не то чтобы совсем, но и не всю правду говорю, и это уже само по себе скользко. О том, что лезу в чужую игру, где ставки не мои, а расплата, если что, будет моя. О том, что Ракитин человек полезный, но и опасный, и дружба с таким выходит боком чуть ли не чаще, чем впрок.
А воздух был такой, что хоть пей. Чистый, стеклянный, каждая ветка видна за версту. В такой день далеко все видать, и это хорошо.
И тут я приметил странное.
Впереди, за вторым поворотом, где дорога огибала неубранную полосу гаоляна, воздух вел себя не так. Над землей картинка дрожала и струилась. Незаметно, но если присмотреться… Зрение у меня хорошее. Будто в летний зной над разогретой мостовой, когда даль плывет и текут очертания предметов. Только сейчас был мороз, откуда бы взяться зною.
Я присмотрелся. Дрожание держалось на одном месте, у края зарослей, невысоко над землей, стелилось понизу.
Мозг подсказал ответ сам, без моего спроса. Конвекция. Струится нагретый воздух, поднимается от земли и мутит картинку, гнет свет. А чтоб зимой поднимался нагретый воздух, надо, чтоб внизу что-то грело. Огонь. Но дыма нет, ни струйки, а без огня не бывает тепла.
И тут все сошлось разом.
Не костер. Костер дал бы дым, а тот виден за версту, он выдал бы с головой. Значит, не костер, а жаровня. Китайская жаровня с древесным углем, та самая, что дает жар почти без дыма. В такую сунешь угли, и грейся сколько хочешь, а над тобой лишь дрожит воздух, и все.
Кому в мороз сидеть у обочины на жаровнях, скрытно, без дыма? Тем, кто ждет. Тем, кому холодно, а обнаружить себя нельзя.
Засада.
Я негромко окликнул.
— Стой.
Урядник осадил коня и обернулся. Я подъехал вплотную.
— Впереди люди. У поворота, в гаоляне, слева. Они нас скорее всего еще не видят. Сидят рядом с жаровнями, греются. Дыма нет, а тепло идет, воздух над землей дрожит. Погляди сам, вон туда, где струится.
