Петербургский врач 6 (СИ), стр. 28

— Знаю, что нет. — Он повернулся к Воздвиженскому. — А ты что скажешь, Аркадий Игнатьевич? Твое хозяйство.

— Скажу, что дело стоящее. — Воздвиженский поправил очки. — Гильзы стреляные, боевой ценности не имеют, одна отчетная, черт бы ее побрал. Но без вашей бумаги я не дам ни одной. Порядок есть порядок.

— Порядок, — хмыкнул Лихарев. — У меня в отряде тиф, доктор угольный завод открывает, казаки в брезенте плавают, а он про порядок. Ну и правильно, за то тебя и держу.

Он придвинул бумагу и обмакнул перо.

— Пишу приказ. Гильзы, числом тридцать, израсходовать для санитарных надобностей отряда, списать по акту как утраченные при боевых действиях. Акт составишь, Аркадий Игнатьевич, я подпишу. Если в штабе спросят, отвечу сам. В конце концов, батарею мне тиф разоружит вернее японца, если канониры лягут. Так и запишем, если что.

— Так и запишем, — согласился Воздвиженский.

— Все, забирайте и жгите. Только отряд мне не спалите заодно.

Работа началась сразу и пошла быстро. Солдаты нарубили гаоляна, толстые стебли кололи на чурбачки в ладонь длиной. Корней накопали два мешка, комья глины с них сбивали, корневища секли топором. Земля поддалась, мерзлый слой был еще тонкий.

Траншею вырыли в стороне от землянок, узкую, чуть уже гильзы по ширине, шагов на десять в длину. На дне развели огонь и держали его, пока не нагорели угли и жар не пошел от всей канавы разом. Другие солдаты тем временем набивали гильзы. Чурбачки и рубленые корни вгоняли внутрь плотно, до хруста, доколачивали деревянной колотушкой. Горло каждой гильзы залепляли комком мокрой глины, а в глине лучиной протыкали дырочку не толще соломины.

Уложили первый десяток поперек траншеи, как вертела. Сначала из дырочек пошел пар, с ним свист и шипение. Потом пар сменился сизым дымом, дым погустел и вспыхнул. Над каждой гильзой встал синий язычок пламени и загудел, как горелка.

— Ишь ты, — сказал кто-то из солдат. — Сама себя палит.

— Это газ из дерева выходит, — объяснил я. — Пока огонек горит, внутри идет дело и латуни ничего не грозит: все тепло уходит в работу. А вот как погаснет, уголь готов, и гильза начнет греться уже сама. Проспишь, расплавится. Поэтому смотреть в оба.

Дежурным по огню я поставил ефрейтора Сомова, мужика немолодого и вроде глазастого. Наставление ему дал короткое, но суровое.

Темно-красная гильза пусть лежит, это ее рабочий цвет. Посветлела до вишневого, откатывай багром от жара. Пошла в оранжевый, кричи и катай прочь немедля, потому что это уже не нагрев, а конец. И как только над пробкой погас синий огонек, гильзу щипцами вон из траншеи. Глину сбить, уголь высыпать в ведро.

Ведра стояли рядом, с холодной кипяченой водой. На это я потратил отдельные полчаса, втолковывая, что вода нужна именно кипяченая. Уголь пойдет внутрь больным, и гасить его в сырой воде из протоки значит заново напоить его той же заразой, от которой лечим.

Первую гильзу сняли часа через полтора. Сомов сбил обухом глиняную пробку, перевернул. Из горла посыпался уголь, малиново-красный, дышащий жаром, и с шипением ушел в ведро. Пар ударил столбом, вода забурлила. Солдаты отшатнулись, потом загоготали.

А мне это шипение было дороже всего. Раскаленный уголь от ледяной воды рвет изнутри. Поры лопаются, ветвятся, раскрываются, и впитывающая поверхность вырастает во много раз. Без хлористого цинка, без кислот, одним перепадом температур. Грубо, зато работает.

Без урока, понятно, не обошлось. Одну гильзу Сомов проглядел, огонек над ней погас, а она осталась лежать в самом жару. Спохватились, когда латунь пошла в оранжевый. Багром ее выкатили, но поздно: гильза осела набок и сплющилась, как восковая. Воздвиженский, пришедший поглядеть на производство, поморщился.

— Вот вам и предел прочности, — сказал он. — Наглядно.

— Наглядней некуда. Сомов, видал? Вот этого мне больше не надо. Одна такая лужа, и я тебя самого гаоляном набью.

— Виноват, ваше благородие. Усмотрю.

И усмотрел. Больше ни одной гильзы мы не потеряли.

Воздвиженский от траншеи не уходил до самой темноты, хотя никто его не держал. Ходил вдоль огня, заглядывал на факелы, что-то прикидывал. Потом подошел ко мне с итогом.

— Считал я вашу выработку, доктор. С гильзы выходит две горсти готового угля, от силы три. Это грамм полтораста, если по-вашему. Закладка в тридцать гильз даст фунтов десять-одиннадцать. Цикл часа два, ночью можно гнать две-три закладки. Выходит около пуда в сутки, если люди не спят.

— Пуд в сутки меня устроит. Пока. Если больных станет полсотни, придется рыть вторую траншею.

— Выроем. — Он спрятал тетрадку. — Знаете, что забавно? Гильза свое отстреляла, ее в лом. А она напоследок людей лечит. Про такое в Михайловском не рассказывали. Красиво!

Похоже, он и впрямь поэт.

К сумеркам траншея работала как заводик: одни гильзы гудели факелами, другие остывали в стороне, третьи набивались свежим гаоляном. Гашеный уголь вылавливали из ведер и раскладывали сушиться на листах железа у печки в перевязочной землянке. Черные куски, легкие, звонкие. Разломишь, а внутри блеск и мелкая сеть пор.

Ночью траншея не гасла. Сомов сдал вахту сменщику, но перед тем полчаса водил его вдоль огня и втолковывал про цвета с таким видом, будто сам это ремесло знал лет двадцать. Синие факелы стояли над гильзами в темноте, гудели, и от них по гаоляновым метелкам ходили отсветы. Часовые на валу поглядывали в нашу сторону с подозрением. Их можно понять: посреди позиций горит канава, а над ней синие огни, как на кладбище в страшной сказке.

Двое санитаров сели толочь. Деревянными пестиками, в котелках, до мельчайшей пудры. Чем мельче пыль, тем больше ее поверхность, тем крепче она вяжет отраву в кишках, так что я велел не лениться и толочь до состояния сажи. Потом просеивали сквозь частую марлю, крупное ссыпали обратно под пестик. К полуночи у меня стояло полведра черной пудры. Для начала хватало.

Больных поили тут же, не дожидаясь утра. Я сам развел первую порцию, показывая Кузьме Лукичу и фельдшерам. Две ложки пыли с верхом на кружку теплой кипяченой воды. Размешать до однородной черной жижи и дать выпить, пока не осела. Кто в памяти, пьет сам. Кто в бреду, того поить с ложки, приподняв голову и понемногу, чтоб не захлебнулся.

Первый больной, тот самый узколицый парень, смотрел на кружку с ужасом.

— Черное же, ваше благородие. Как деготь. Как его пить?

— Деготь и есть, — сказал Кузьма Лукич. — Особый, докторский. Пей давай, не рассуждай. Доктор плохого не даст.

Парень выпил, давясь, перевел дух. Губы и зубы у него стали черные, как у трубочиста.

— Ну и как оно? — спросил Кузьма Лукич.

— Никак, — слабо сказал парень. — Песок и песок. На зубах скрипит.

— Вот и хорошо, что никак. Лекарство вкусным не бывает.

Остальных напоили с ложки. Расписание я установил простое, и Кузьма Лукич записал его углем на доске у входа. Болтушка четыре раза в день, между ней солевое и сахарное питье, понемногу и часто. Уголь и питье разносить в разное время, часа через два одно после другого, иначе уголь свяжет в кишке и соль, и сахар, и весь толк от питья пропадет. Пойдет им уголь впрок не сразу, чудес я не ждал. Но каждая ложка этой грязи на вид вытянет из кишки часть токсина, а с тифом весь расчет на то, чтобы сердце и сосуды дотянули до перелома болезни.

— И вот что, Кузьма Лукич, запомни сам и фельдшерам вбей, — сказал я уже на выходе. — Уголь красит все черным. Стул у них теперь будет черный, это уголь, не пугайся. Плохо тут другое. Черный стул при тифе бывает и от кишечного кровотечения, из язвы. Раньше я бы это увидел сразу, а теперь признак смазан. Значит, следить вдвое. Пульс зачастил, живот подтянуло доской, больной побелел и обмяк, сразу за мной. В любой час.

— Понял. Значит, глядим не только в парашу, а на самого.

— Именно так.

Утро началось с того, чего я ждал и боялся. Кузьма Лукич привел двоих новых. Оба из третьей роты, оба с жаром, у обоих на животе те же редкие бледные пятна, что наливаются обратно, если отнять палец. Шестеро. Волна пошла, как по расписанию. Обоих в тифозную землянку, обоим уголь, солевое питье и строгую жидкую диету. Санитары приняли их молча, без суеты. Уже наука.