Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 41
Молодой, говорили они мне, лет тридцати, в верхней одежде с воротником. Пил у пана Стефана два вечера и платил исправно. Мерил ригу шагами и записывал. Спрашивал, сколько в местечке дворов и есть ли где брать воду. Уехал на четвёртый день, и с ним был писарь.
— А бумаги у него много было? — спросил я.
— Много, пан лекарь, — с удовольствием сказал корчмарь. — Целая сумка. Он при мне печати прикладывал.
Я записал всё это в лист, дал троим подписаться, а войту поставить крест, и заверил бумагу своей подписью.
А потом откинулся на лавке и сложил всё это в одну простую картину.
Есть смета, и я её читал. По ней временному госпиталю положены дом, дрова, койки, лекарь, служители, провиант и припас. Деньги на это казна отпустила ещё осенью.
А в натуре — сарай, за который хозяину дали двадцать злотых задатка, и дров на три рубля.
Разница между сметой и тем, что существовало на деле, осела в чьём-то кармане. Вся, ибо госпиталя, как я теперь знал, не было ни одного дня.
Простая мысль. И от простоты её мне на душе стало особенно неприятно, потому что я вдруг понял, что этот госпиталь на бумаге не один.
— Войт. Далеко тут до следующего местечка по тракту?
— Верст двадцать пять будет.
— А там госпиталь есть?
Войт пожал плечами.
— Кто ж его знает, пан лекарь. Мы туда не ездим.
Дальше я пошёл по тракту иначе, чем шёл до того.
Всякое утро я высылал вперёд верхового из возчиков, самого толкового, и дело его было простое. Доехать до следующего пункта, поглядеть своими глазами и вернуться навстречу.
Из трёх следующих пунктов один оказался настоящим.
Второй оказался наполовину живым. Дом стоял, лекарь был, коек я насчитал двадцать вместо ста, дров на неделю, а на бумаге всё значилось полным.
Со смотрителем этого второго у меня вышел короткий и злой разговор.
— Двадцать коек, — сказал я. — А по ведомости сто.
— Помилуйте, сударь. — Смотритель, немолодой, с бегающими глазами, развёл руками. — Койки есть. Они в описи. Просто они… не здесь.
— А где?
— Обещаны. Придут.
— Когда обещаны?
— В августе.
— Нынче январь. — Я поглядел на него. — Ежели они придут завтра, вам всё равно некуда их ставить. У вас одна изба. Сто коек в неё не войдут, тут и считать не надо, тут глазом видно.
Смотритель уставился в потолок и вдруг сказал то, чего я от него не ждал.
— А вы думаете, я рад? Я третий год пишу. Мне отвечают, что по смете всё отпущено. Стало быть, сударь, где-то оно и отпущено, только не мне.
И тут я ему поверил.
Третьим пунктом оказался сарай, и крыши у него не было вовсе.
К Вильне я подошёл с тетрадью, где стояли четыре пункта, четыре описи и рядом с ними натура, и разница между ними была такая, что показывать её следовало не Виллие.
Её следовало показывать тому, кто может за неё повесить.
В Вильне мы стояли два дня.
Сдали сто девяносто человек, тех, кому дальше ехать было нельзя и не нужно. Голиков принял их сам, и это было первое, что меня порадовало за две недели.
— Живые, — сказал он, обойдя подводы и опираясь на палку. — Сударь, вы мне сто девяносто живых привезли. Я, знаете, третий год такого не видал.
— Девять потерял в дороге.
— Девять. — Он повернулся ко мне. — А я в прошлую зиму принял обоз в двести человек, из которого доехало сто двадцать. И ничего, никого за это не повесили.
Лещёв, смотритель, в этот раз глядел на меня совсем иначе, чем в октябре, и распорядился о подводах сам, я его и попросить не успел. А Бумагин, титулярный советник, узнав, что я везу бумаги о госпиталях, сделался вдруг чрезвычайно занят и уклонился от встречи дважды.
Вот это я себе отметил особо.
— Пётр Артамонович, — спросил я Голикова на прощание. — Скажите мне одну вещь, вы тут третий год. Временные госпитали по тракту в вашем ведении?
— Боже упаси. — Он даже палкой стукнул. — Они по особому расписанию, при комиссариатской части. Я о них знаю столько, что они где-то есть.
— А ежели их нет?
Голиков смерил меня долгим взглядом.
— Сударь, — сказал он тихо. — Вы мне этого не говорили, и я этого не слышал. А ежели бы услышал, то посоветовал бы вам одно. Пишите не сюда. Тут ваша бумага умрёт в неделю.
От Вильны до Петербурга мы шли три недели.
Дорога эта была длинной, скучной и почти безопасной, и после всего, что я видел до неё, скука показалась мне роскошью.
Мороз стоял ровный. Подводы шли по накатанному санному пути, и это было вдесятеро легче осенней грязи. На станциях топили. Раненые ели горячее два раза в день, и я впервые за всю кампанию не считал дрова.
За три недели я потерял одного человека. Старая рана открылась ночью, и никто уже ничего не мог изменить.
Такова война. Некоторых спасти невозможно даже с медициной двадцать первого века. И с этим остаётся только смириться. Всё равно, в сравнении с историей, которую я знаю, мне удалось спасти колоссальное количество людей.
И каждый из них может изменить историю.
Павел за дорогу окреп.
Жар ушёл на восьмой день после операции и больше не возвращался. Рану я промывал через окно в камне всякий день и всякий день ждал того, чего боялся, и через две с лишним недели понял, что худшего, похоже, не будет.
— Чисто, — сказал я ему, закончив перевязку под Ригой. — Гнили нет и не будет, поздно ей теперь.
Он помолчал.
— Стало быть, нога при мне.
— При тебе. Камень снимем в конце февраля, потом станешь учиться ходить заново, и это тебе не понравится. Месяца три на костылях, после с палкой.
— А верхом?
— Верхом к лету.
Павел уставился в потолок избы, где мы ночевали, и я видел, как он в уме что-то пересчитывает.
— Ты вот чего, — сказал он наконец. — Ты Марье Сергеевне отпиши сам. Я ей писал, что царапнуло, а она мне не поверит, она меня много лет знает. А тебе поверит, ты лекарь.
— Отпишу. Только я ей напишу правду, Павел. И про кость, и про хромоту.
— Пиши правду, — согласился он. — Она правду лучше вынесет.
К Петербургу мы подошли в двадцатых числах января.
И до чего же было приятно вернуться в родной город!
Сперва пошли знакомые мне вёрсты, потом заставы, потом воздух переменился, и в нём появился тот особый петербургский запах дыма, сырости и моря, которого нет больше нигде.
А потом из-за поворота встал город.
Я сидел на облучке и глядел на него, и на душе у меня было хорошо.
Четыре месяца. Я выезжал отсюда в начале сентября с Никитиным и с ящиками Шамшева и полагал, что еду ставить порядок в чужих госпиталях.
Я возвращался в январе с ранеными, с братом, которого не знал, с тетрадью, в которой лежали четыре госпиталя, из которых только один оказался живым, и с именем человека, которого мне предстоит достать.
И с тремя задачами Виллие, ни к одной из которых я ещё не притрагивался.
Раненых сдавали до темноты.
Ведомство прислало чиновника, и чиновник оказался толковым. Списки принял, подводы распределил по направлениям, тяжёлых велел везти в военный госпиталь, лёгких — разбирать дальше. Я сдавал людей по своему списку одного за другим и всякого называл по фамилии, и чиновник под конец оглядел меня с любопытством.
— Вы их что же, всех помните?
— Чуть ли не поимённо. Помню, — кивнул я.
Павла я посадил во вторые сани с запиской к барону, потому что везти его в казённый госпиталь не собирался ни при каких обстоятельствах.
Записку я написал короткую. Что жив, что здоров, что везу с собой раненого брата, капитана Салтыкова, и что прошу принять его в дом и положить в нижней комнате, где теплее.
Про то, что этот брат мне до декабря был чужим человеком, я писать не стал. Это не для записки.
— Ваше благородие, — сказал напоследок чиновник, складывая списки. — Вас в ведомстве спрашивали. Уже дважды.
— Кто спрашивал?
— Мне не докладывают. Сказали только, чтоб я, как приму обоз, отписал немедля, что вы прибыли.
