Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 20

Дейч поднялся с места.

— Я заведу, — сказал он. — И считать буду сам. Всякий месяц.

Кауцман шагнул к бочонку, взял щепоть, растёр в пальцах, понюхал.

— Едкая, — сказал он. — Руки от неё будут как у прачки.

— Будут. У меня уже.

Он оглядел мои шелушащиеся ладони, потом свои, и вдруг усмехнулся, впервые за все дни.

— Мы старики, господин Салтыков. Мы упрямы, мы вас переживём и будем ворчать. Только знаете, что я вам скажу? Мне сорок два года, я двадцать лет режу людей. И третьего дня я в первый раз видел человека, который знает, отчего умирают мои больные. — Он взял бочонок под мышку, как берут ребёнка. — Мыть будем. Все. Я прослежу.

Уходя, я задержался в дверях.

Сорок лет. Ровно на столько я обогнал здесь того венского доктора, который выведет это правило кровью и умрёт непонятым. Имя его тут не скажут никогда, и его самого не будет мучить учёная братия, потому что известь в родильные палаты принесли в Дерпте, в шестом году, и принёс её русский лекарь проездом.

Мне бы радоваться. А я думал о том, что считать станет Дейч и что цифры его я увижу не раньше будущей осени.

* * *

Из Дерпта мы выехали на четвёртые сутки, и провожали нас всем факультетом.

Кауцман тряс мне руку и обещал писать. Дейч вышел весь взъерошенный без шляпы, хотя утро было холодное, и сказал одну фразу, которую я, кажется, запомню надолго.

— Моя жена нынче ела бульон, господин Салтыков. Сама. Езжайте с богом.

Студентов набралось десятка полтора. Юлиус, записанный в армию, ехал с нашим обозом и уже успел выклянчить у Никитина скатку с гипсом, которую держал при себе, как икону.

А Паррот, вышедший последним, ничего говорить не стал. Он сунул мне в руку сложенный вчетверо лист, где были нарисованы три трубки с размерами, и сказал, что это первый набросок, а точный расчёт он пришлёт зимой в армию, ежели армия к тому времени будет стоять на месте.

Дорога на Ригу заняла три дня.

Пошли заморозки. По утрам лужи хрустели у нас под колёсами, к полудню отпускало, и тракт превращался в кашу. Навстречу тянулись обозы, и с каждым днём их становилось больше, все в одну сторону, к морю. Никитин записывал в тетрадь всё подряд, включая цены на овёс, и на второй день заявил, что овёс от Дерпта к Риге подорожал на пятую часть.

— Это отчего же? — спросил я.

— А оттого, Михайло Алексеевич, что все всё знают, — сказал он с крестьянской основательностью. — Мужик газет не читает, а цену подымает раньше всякой газеты. Будет война.

Ехали мы теперь по-другому, и разница эта была во мне.

До Дерпта я был человеком, которого взяли с собою. После Дерпта Виллие стал звать меня к себе в карету всякий день и говорить о деле, и я понемногу начал разбираться в устройстве той машины, частью которой мне предстояло стать.

Рассказывал он сухо, лишних слов не тратил. Главный полевой госпиталь при армии — это склад, канцелярия и тысяча коек разом. Подвижные лазареты при корпусах, которые идут за войсками и первыми принимают раненых. Этапные пункты по дороге в тыл, где раненых перекладывают и кормят. И над всем этим бумага. Ведомости, требования, акты приёмки, наряды на подводы.

— Запомните главное, Салтыков. — Виллие постукивал пальцем по колену. — В госпитальной части всё решает не лекарь. Всё решает смотритель. Он ведает припасом, дровами, бельём, котлами и подводами. Лекарь у него на положении жильца, который просит. Хороший смотритель бережёт больных лучше иного доктора. Дурной уморит вам палату, ни разу к ней не подойдя, и по бумагам всё будет исправно.

— И как отличить одного от другого?

— А вот это вы мне и скажете. — Он поглядел на меня. — Вы умеете считать. Всякий смотритель ворует помаленьку, это обычай, и с этим я не воюю, у меня жизни не хватит. Мне надобно знать, где воруют так, что мрут люди. Отличить одно от другого по бумаге нельзя. По вашим тетрадям, может статься, можно.

Я посмотрел в окно, на серую воду вдоль дороги, и вдруг понял, зачем меня везут, до конца.

Не показывать камень немцам. Не спорить с профессорами. Он вёз меня, чтобы я поставил счёт там, где счёта нет, и вытащил на свет то, чего по бумагам не существует. Оттого он и терпел мои просьбы, и оттого отпустил меня к Дейчу, и оттого рассказывает мне про смотрителей.

— Яков Васильевич. Вы ведь знаете, что мне за это сделают.

— Знаю, — спокойно сказал Виллие. — Вас возненавидит половина госпитальной части, и на вас напишут столько доносов, что я заведу для них отдельный сундук. — Он помолчал. — Оттого и берите с собою вашего лекаря, вашу шпагу и ваши пистолеты, сударь. И ешьте только то, что варят при вас. Я это говорю без шуток.

Рига открылась на третий день к вечеру.

Я такого города ещё не видел. Крепостные валы, шпили в четыре ряда, узкие улицы, каменные амбары, а за рекой лес мачт, столько, что реки за ними не видно. Двина стояла свободная, навигация ещё шла, и весь город грохотал колёсами. Везли лён, пеньку, льняное семя, доски, всё к воде, всё в одну сторону, спеша, потому что через месяц-полтора станет лёд и до весны никакой торговли не будет.

— Богато живут, — сказал Никитин, вертя головой. — А не кланяются никому.

Госпиталь стоял в предместье, за валами, и был он вчетверо больше Мариинской.

Старшего лекаря звали Иоганн Крамер, и я понял всё про этого человека в первые же пять минут. Лет пятидесяти, серое лицо, руки в цыпках, мундир не первой свежести. Он выслушал, кто мы, и не испугался. Он обрадовался.

— Слава богу, — сказал он. — Слава богу, господа. Я семь месяцев пишу рапорты. Извольте, я вам всё покажу сам с удовольствием.

Он показал.

Полтораста коек по бумаге, сто девяносто больных в натуре, и сорок лежат на полу на соломе. Четыре сиделки на всех. Дров на неделю. Бельё меняют раз в две недели, потому что второго комплекта нет.

И рекруты. Их свозили сюда партиями, отставших и заболевших по дороге, и никакого положения о них не существовало вовсе. Солдатами они ещё не стали, полк за них не отвечал, а госпиталю их девать было некуда.

В третьей палате я нашёл то, чего искал и чего боялся. Четверо с жаром, с обложенным языком, и сыпи ни у кого. Тот самый жар.

— Отделять, — сказал я. — Нынче же. Отдельная палата, отдельная посуда, отдельная сиделка. Господин Крамер, у вас есть куда?

— Нет, — честно сказал он.

— Тогда освобождайте цейхгауз, что при бане. Я видел, он пустой. И вываривайте бельё. Я вам оставлю извести и покажу, как ею мыть полы и руки.

Крамер записывал за мной, как студент, и на слове «известь» поднял голову.

— А припас откуда? — спросил он. — Мне бельё не дают второй месяц.

Вот тут я и попросил показать мне кладовую.

Кладовая была сухая, чистая и полная, и этим она мне сразу не понравилась.

Бочки с корой выстроились передо мной рядами, полотно лежало штуками, спирт был в бочонках с казёнными клеймами. По ведомости всё числилось принятым месяц назад, первым сортом, за полную цену.

— Отчего же вы бельё не даёте, ежели полотно есть? — спросил я Крамера.

— Оттого, что оно не моё, — сказал он. — Это армейский запас, для похода. Мне из него не отпускают ни аршина, у меня своя статья, а по своей статье не подвезли.

Логика в этом была казённая, и спорить с нею было бесполезно. Я взялся за другое.

— Кору вскрывали?

— Комиссия смотрела при приёмке. Я не входил, я не по этой части.

Я велел вскрыть бочку.

Кора внутри была бурая, ломкая, с мелким крошевом на дне, и уже по одному виду её я понял, что мне сейчас скажет проба. Никитин без напоминания достал ложку, склянки и мою карточку с образцом цвета, ту самую, что мы делали для фармакопеи Виллие.

Пробу я поставил при всех, на бочке, за четверть часа. Толчёная кора, вода, кислота, отстоять и слить.

Цвета не было.

Я сделал вторую, из другой бочки, для верности. Тот же результат. Кора была мёртвая, лежалая, с примесью чужой трухи, и лечить ею лихорадку означало поить больных подкрашенной водой.