Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 5
— Эффективность использования кормовых угодий, — повторил я с удовольствием. — У нас двести гектаров сеяных, которые с семьдесят восьмого не подсевали. Там уже не кострец, там осока с полынью. Мы их косим, обмеряем и ставим в отчёт как кормовые угодья.
Она смотрела на меня секунды три.
— Эффективность использования, — произнесла Зина медленно.
— Ну.
— Это как считать?
— Никак.
— Так я и думала. — Она застегнула планшет. — Красиво, ничего не значит, спорить нельзя. Вы это специально делаете, Пётр Сергеевич?
— Что делаю?
— Вот это.
Я улыбнулся и промолчал.
Она села на велосипед и уехала, и я стоял и смотрел ей вслед, и мне было очень хорошо.
Через одиннадцать дней Гаврилыч напишет эти три слова в квартальной справке по кормам, и я об этом узнаю в августе, случайно, и удивлюсь только сроку.
Галя приехала в четверг, четырнадцатого, автобусом в двенадцать сорок, и её никто не встретил.
Про то, как это вышло, у нас потом рассказывали месяца два, и рассказывали неправильно.
Телеграмма из управления сельского хозяйства пришла в контору в понедельник. Приняла её Зина, потому что была у телефона, записала на листке и положила Гаврилычу на стол. Гаврилыч в понедельник уехал в район на семинар по годовому отчёту, а листок лёг под папку. Папка была та, в которой лежат бумаги по капремонту фермы, и открывали её последний раз в марте.
В четверг в двенадцать сорок к конторе подошёл автобус.
Из него вышла девушка с чемоданом и двумя сумками и осталась стоять.
Простояла она час сорок.
Не потому, что была гордая или растерянная, а потому, что в конторе в этот час не было никого, кроме уборщицы, — председатель на ферме, специалисты в поле, Зина в райцентре с ведомостью, Пыжов на складе. Уборщица ей объяснила, что все будут к трём.
Она села на чемодан и стала ждать.
Мимо неё за это время прошло человек двадцать. Все посмотрели, никто не спросил, потому что спрашивать у незнакомого человека, чего он сидит, у нас не принято: сидит — значит, надо.
В два двадцать мимо шёл я.
Я шёл с фермы, где мы с Матвеичем два часа выясняли, куда девался стальной трос от подвесной дороги, и был злой, потому что трос девался туда же, куда девается всё, и доказать это было невозможно.
На чемодане у конторы сидела девушка.
Русая коса, круглое лицо, синее платье, туфли, покрытые пылью до самого верха. Она сидела прямо, положив руки на колени, и смотрела на дорогу.
Я прошёл мимо, сделал шагов пять и остановился.
— Галя?
Она подняла голову.
— Здравствуйте.
И покраснела — точно так же, как два года назад за нашим столом, ровно с той же скоростью, от шеи вверх.
Тут надо объяснить.
Летом восемьдесят второго тётя Валя привела её к нам домой сватать, и мы с ней просидели сорок минут, и разговаривали не про то, про что нас посадили разговаривать, а про кормовые единицы и про то, что коров гоняют на выпас за три километра. Я ей тогда сказал: поступайте в институт и не спрашивайте разрешения.
Сказал я это между делом, у калитки, и через неделю про это забыл.
— Вы к нам?
— К вам. — Она встала. — Зоотехником-селекционером. Переводом из Новосёлова.
— А сообщили когда?
— Так телеграмму дали в понедельник.
Я посмотрел на контору.
— Идёмте, — вздохнул я. — Только я вам сразу скажу: телеграмму вашу сейчас будут искать час.
Искали сорок минут.
Нашёл её Пыжов, и нашёл он её тем способом, каким у нас находится всё: он спросил у Зины, Зина сказала, что клала Гаврилычу на стол, Гаврилыч ответил, что ничего не видел, и тогда со стола сняли всё и стали трясти папки.
Из папки по капремонту выпал листок.
— Вот! — обрадовался Пыжов. — Вот же она!
— Это моя телеграмма? — спросила Галя.
— Ваша, ваша. Двенадцатого числа.
— Сегодня четырнадцатое.
Пыжов посмотрел на неё с недоумением.
— Так вы ж приехали.
Дальше был вопрос, где ей жить.
Общежития у нас нет. Специалистов селят на квартиру, то есть в чей-нибудь дом, с отдельным входом или без, и колхоз за это платит хозяевам восемь рублей в месяц.
Вопрос решался при мне, в кабинете председателя, минут двадцать, и я в жизни не слышал ничего смешнее.
— К Мокеихе, — предложил Гаврилыч.
— У Мокеихи угол сырой.
— К Твердохлебам.
— Так у них Витька женится осенью.
— К Кузнецовым?
Аркадий Павлович поднял голову.
— Гаврилыч. У Кузнецовых гусь.
Гусь был аргументом.
Гусака Кузнецовы держали с восемьдесят первого, выкормил его Санька перед армией, и за три года этот гусак отработал такую репутацию, что его учитывали при планировании маршрутов. Ганина он преследовал персонально и с наслаждением.
— К Сычёвой её нельзя, — заметил Аркадий Павлович задумчиво.
— Почему?
— Потому что она у неё в подчинении.
Он это выговорил так, будто это соображение техники безопасности, и, в общем, был прав.
Кончилось тем, что Галю определили к Мещерякову.
Дом у него большой, пустой с семьдесят девятого, вход отдельный, угол сухой, гуся нет. Иван Артемьевич, когда ему объявили, покивал и спросил только одно: она рано встаёт или поздно.
Ему ответили, что зоотехник.
— Значит, рано, — одобрил он.
Сычёва посмотрела на неё в пятницу.
Тамара Ильинична, главный зоотехник, сорок девять лет, ведёт на ферме два журнала надоя, и разница между ними восемь-девять процентов, и об этом в колхозе знают двое: она и я.
Знакомство заняло минуты три.
— Значит, селекционером.
— Селекционером.
— Из Новосёлова.
— Из Новосёлова.
— И заочно учитесь.
— Учусь.
Сычёва оглядела её с головы до туфель.
— Племенные карточки вести умеете?
— Умею.
— У нас их нет.
Галя моргнула.
— Как нет?
— А вот так. — Сычёва повернулась и пошла по проходу. — Идёмте, покажу, чего у нас ещё нет.
Матвеич наблюдал это от дверей, с той стороны, где стоят фляги, и на лице у него было выражение, которое я знал очень хорошо: он ждал двадцать лет, и наконец-то на ферме появился человек, при котором можно будет сказать Сычёвой всё.
Он ошибался.
Через месяц они с Сычёвой стояли против Гали единым фронтом, как против любого начальства, и грызлись между собой ровно в те минуты, когда её не было в корпусе.
Вечером в субботу ко мне зашла тётя Валя.
Зашла она к матери, но зашла она ко мне, и обе это понимали.
— Марф. Приехала-то.
— Слыхала.
— Зоотехником. Селекционером. — Тётя Валя произнесла это слово по слогам, с уважением. — У неё оклад сто сорок.
— Ну и хорошо.
— И заочно на четвёртом курсе.
Мать разливала чай.
— Валя. — Мать поставила чайник. — Ты чего пришла-то?
— Я чаю попить.
— Ну пей.
Тётя Валя попила чаю минуты три, посмотрела на меня, посмотрела на мать и не выдержала.
— А ведь это я, — объявила она.
— Что «ты»?
— Так это ж я её тогда привела! В восемьдесят втором! Ты помнишь, Марф?
— Помню.
— Вот. — Тётя Валя откинулась. — Я привела, а он ей: в институт поступайте. И она поступила. И теперь она тут.
Она посмотрела на меня с торжеством человека, который два года ждал подтверждения своей правоты и наконец его получил.
— Тёть Валь. Её перевели.
— Перевели, — согласилась тётя Валя. — А кто ей велел поступать?
Возразить на это было нечего.
Мать в этом разговоре не участвовала совсем. Она сидела, подперев щёку, и смотрела в стол, и я потом уже, ночью, сообразил, что за последние восемь месяцев мать про женитьбу не сказала мне ни одного слова.
Ни одного, с ноября.
В воскресенье я косил своё.
Своё у нас — это гектара полтора вдоль лога за поскотиной, наши с семьдесят третьего года, и косить туда я хожу с литовкой, потому что загонять туда технику нельзя: там камни.
Косил я с четырёх утра, пока роса.
Литовкой я в первой жизни последний раз махал лет в тридцать, потом купил бензокосу, потом продал корову, потом уехал в город. К шестидесяти восьми годам я это умение забыл целиком, и в восемьдесят втором отбивал косу два часа под руководством матери, которая стояла над душой и комментировала.
