Пепельная тетрадь, стр. 58

– А кто ты? – прозвучало в затишье между близкими выстрелами. – Думаю, ты хочешь узнать ответ на этот вопрос.

Гарин обессиленно повесил голову и молча ждал, пока незнакомец подойдет ближе.

* * *

В начале всего существовало только Хухэ Мунхэ Тэнгэри – Вечное Синее Небо. Изначальная великая пустота, которая породила все сущее – и видимое небо, и огонь, и землю. Небесная пустота напоминает человеку об изначальном, и потому человек особо чтит видимое небо и призывает его в свидетели. По воле великого изначального, Вечного Синего Неба, человек рождается на земле и несет в себе часть великой изначальной пустоты, чтобы заполнить ее чем-то. У Неба есть могущественные орудия – тэнгэрины, они суть способности и страсти человеческой души. Они могут либо помочь душе, либо, если она окажется слаба, поглотить ее. Страсть, отвечающая за насилие, разрушение и войны, зовется Дайчин Тэнгри, бог (или демон) войны. Буддисты зовут его Махакала и полагают, что он стоит на страже их учения; на деле же эта страсть, эта энергия, эта эманация изначального, этот бог (или демон) приходит на защиту – или разрушение – чего угодно, о чем попросит человек. Надо лишь как следует попросить. И попросить в особый момент.

Так говорил монгол по имени Оюун – этим именем он представился Гарину, – и Гарин, внимая ему, верил каждому слову. Ему больше ничего не оставалось, кроме как поверить.

– Я ни о чем таком не просил, – эти слова стали первыми произнесенными после долгого молчания. Горло у Гарина пересохло, язык был шершавым, будто облепленным песком.

– Ты попросил, – с нажимом сказал Оюун. – И попросил в особый момент. Ты стоял перед приговоренным к смерти, которым давно овладел Махакала. Махакала пожрал его душу и озирался в поисках следующей. А ты лицом смахиваешь на Унгерна. Приглянулся.

– И кто я теперь? – сипло спросил Гарин.

– Ты – это ты. И ты же – Махакала. И Унгерн, которого поглотил Махакала. И многие другие, кого прежде поглотил Махакала.

– Целая коммуна в одной голове. – Гарин поразился, что он еще может язвить в своем положении; впрочем, ему ли принадлежало это замечание. – Самое лучшее, что вы можете для меня сделать, – Гарин сухо сглотнул, – пристрелить меня. И пусть Махакала вместе с Унгерном и прочими идут к черту.

– Не торопись с этим, – сказал Оюун. – Я был наставником Унгерна, но не сумел ему помочь. Думаю, я смогу помочь тебе.

– Каким образом, хотел бы я знать?

– Я отведу тебя в монастырь возле священного озера Буйр-Нуур. Там знают способ.

* * *

Когда сели на поезд, к Гарину и Оюуну присоединились еще четверо монголов. По-русски они не говорили. Гарина они поначалу, кажется, очень боялись, сторонились его, избегали смотреть ему в глаза, но постоянно исподтишка поглядывали на него и что-то тихо, но горячо обсуждали между собой. Гарин разобрал часто повторяющиеся слова: «цаган бурхан». Об их значении он спросил Оюуна.

– Цаган Бурхан – «Белый Господин», – ответил Оюун. – Так у нас звали Унгерна. Ты похож на него, но не слишком. Сделай суровый вид и помалкивай.

– Скажи им, что я не Унгерн.

– Нет. Нам нужна их помощь. Пускай думают как хотят. Для нас будет лучше, если они будут думать, что Унгерн выжил после расстрела. Бога войны нельзя убить.

Гарин счел за лучшее не прекословить. На всем пути до Иркутска он старался привлекать к себе как можно меньше внимания – и ничего, ничего даже мысленно не желал, чтобы не разбудить дикую шестирукую тварь внутри своего разума. Он почти не говорил, смотрел в окно, за которым необъятным сизо-зеленым и ярко-золотым полотном разворачивались осенние сибирские леса. Размышлял, стоит ли его сегодняшняя жизнь того, чтобы начинать ее заново. Вспоминал о матери, об отце… о Лизе. И мучился тем, что с трудом вызывал в памяти их облик – на месте отца уже была сплошная пустота, из которой уходило знакомое родное тепло. Гарин даже начал забывать расположение комнат в семейной даче под Петроградом, где все было знакомо с младенчества. Зато откуда-то полезли чужие, не имевшие к Гарину никакого отношения, неприятные воспоминания: холодно-равнодушные мать и отчим и какой-то случай из детства – чужого детства – с совенком, жившим у кого-то из однокашников и клюнувшим мальчишку – не Гарина – в руку, когда тот принялся дразнить его. И мальчишка этот, не Гарин, а, должно быть, Унгерн, в приступе обиды и злости (никто, никто его не любит, даже эта проклятая птица!) схватил совенка за шею, затряс и задушил едва ли не насмерть; перед глазами всплыло застывшее лицо мертвой Лизы. И вот тогда Гарин почувствовал подступающие слезы – оплакивал он не только Лизу, но и память о своем светлом и радостном детстве, единственную свою подлинную драгоценность, от которой оставалось все меньше: она размывалась, смешивалась с чужой памятью, растворялась в великой пустоте.

Задрав голову (как в детстве, чтобы слезы не добрались до ресниц и закатились обратно), Гарин поймал на себе взгляд одного из монголов. Сопровождающие снова принялись переговариваться. Гарин вдруг понял, что разбирает смысл их слов, притом что монгольский язык он никогда не учил и до этой осени, кажется, даже не слышал, как тот звучит.

– Это не Белый Господин. Слишком молод. У него нет рубца на лбу, и он не понимает нашу речь. И самое главное. Белый Господин никогда не плакал. Потому что Бог войны не знает жалости.

Непроницаемые темные глаза сидевших напротив монголов уставились на Гарина. Оюун, отвернувшись, спал наверху на дощатой полке, несмотря на гам, вонь и духоту битком набитого вагона.

– Этот человек не знает, где лежит казна Белого Господина. Оюун обещал, что Белый Господин хорошо заплатит тем, кто вывезет его казну. Значит, Оюун соврал.

Какая еще казна, в ужасе подумал Гарин. Впрочем, следовало ожидать – человек по имени Оюун отнюдь не все рассказал Гарину о своих планах и попросту использует его из-за сходства с Унгерном.

И еще Гарин понял, что один из монголов прячет под одеждой пистолет. Особым образом держит руку. Раньше Гарин и внимания бы не обратил.

– Я все слышу, – сказал он монголам по-русски. – И все понимаю. Вам что, доказательства нужны? – На этих словах правая рука Гарина сама собой цапнула палку старика, сидевшего через проход, и с дикой силой ударила вооруженного монгола по взметнувшимся рукам – всего несколько ударов, но таких, что до кости лопнула кожа, а два пальца, сломанных, неестественно вывернулись. Кругом завизжали бабы.

Он лично бил палками своих провинившихся солдат. И это доставляло ему удовольствие.

Оюун проснулся и с интересом наблюдал за Гариным сверху, со своей полки. Тот в брезгливом ужасе отбросил палку.

– Почему ты ничего не сказал мне о какой-то казне, негодяй?

– Судя по тому, что я вижу, ты и сам вспомнишь, где она спрятана, – ответил Оюун с гримасой, которую Гарин истолковал как довольную улыбку.

– Да какой у меня резон теперь доверять тебе?

Оюун слез с полки, подошел вплотную к Гарину и прошептал:

– А все равно ничего больше не остается, верно? Тебе нужно в монастырь у озера Буйр-Нуур, мне нужна казна Унгерна. У тебя его память, а я помогу тебе добраться до монастыря и замолвлю за тебя слово. Все честно.

* * *

Зачем нужны были сопровождающие-монголы – которые теперь все как один трепетали перед Гариным, – стало ясно, когда отправились в долгий путь через монгольскую степь. Столько пустого пространства Гарин прежде не видел никогда в жизни. Нескончаемое рыже-бурое поле, бесприютное, необитаемое, в окружении мрачных, почти лишенных леса гор, по вершинам которых тащились темные тучи. Ветра здесь были пронзительные и уже по-зимнему холодные. Непривычному путешественнику без умелой помощи здесь пришлось бы трудно. Монголы же быстро раздобыли где-то лошадей, легко находили дорогу в кажущемся однообразии степей и гор, умели быстро поставить шатры, знали, где расположены селения. Все же, вопреки первому впечатлению, степь была отнюдь не необитаема. На равнинах паслись многочисленные стада, белели юрты. Над всем этим в ясные дни перевернутой пропастью синело огромное небо, такое глубокое, что, казалось, можно было провалиться в него, засмотревшись.