Мои любимые чудовища. Книга теплых вещей, стр. 11

Это довольно просто. Мечта о старшем брате – это мечта о том, чтобы за тебя сражался кто-то другой. А младшая сестра – неплохая возможность стать старшим братом самому. Ведь если кому-то из нас не хватает защиты, родства, заботы или еще чего-нибудь хорошего, – просто надо начать первому, только и всего.

2008

Мои любимые чудовища

1

Как обычно, на уроке истории шумели. Шум был занавесом, которым класс отгораживался от учителя. Порой шумели и на физике, но там шум кругами расходился от очередного словечка, брошенного Татьяной Савельевной. На истории пожилая учительница и класс существовали как бы в соседних помещениях, только кажущихся одной аудиторией. Шум не раздражал учительницу и не мешал ей. Она монотонно начитывала положенную тему; чувствовалось, что покой для нее дороже всего. По той же причине она почти никогда не ставила двоек. Двойка – зерно возможного конфликта, а именно конфликтов Римма Васильевна старалась избегать. Класс тоже шумел без злого умысла, никто не собирался выводить из себя пожилого педагога: бубнит себе – и пусть бубнит.

На разных уроках я сидел то за первой партой, то за последней. Это не было связано с различной важностью предметов, просто лишний раз свидетельствовало о любви к крайностям. Кроме того, в десятом классе за любой партой я сидел один. Ленка Кохановская с самого начала нашего романа сидела отдельно. А до того, как я в нее влюбился, мы сиживали вдвоем на геометрии и на черчении. Это ведь только кажется, что любовь непременно сближает.

В те дни, когда по расписанию была история, я укладывал в портфель полиэтиленовый пакет с кучей цветных карандашей и ручек. Еще на перемене, не таясь, раскладывал их на столе и весь урок сосредоточенно рисовал разных светящихся демонов. Недавно мне удалось добиться в рисунке эффекта, который так волновал на картинах Валерия Горнилова – болезненно-бессонного, почти безумного блеска глаз.

Как объяснить, почему всякий раз, видя картины Горнилова или думая о нем, я переживал умиротворяющее волнение? То есть, такое потрясение, которое все расставляет на свои места. Предположим, ты идешь по городу – захолустному, чужому, безнадежно скучному – и ни в одном окне, ни за одной дверью не ждешь никакого просвета: ни друга, ни возлюбленной, ни собеседника. И вдруг за поворотом из какого-то подвального окошка пробивается необычный свет, то ли малахитовый, то ли лесной, то ли подводный. Сердце пускается в галоп, ты подкрадываешься на цыпочках и осторожно заглядываешь внутрь. А там, за окном – бог ты мой! – живые гроты, стены из цветов, стволы-колонны, на тронах восседают король и королева, их лица светятся бессмертной добротой, платья текут грохочущими водопадами. Все, кого ты видишь – и люди, и звери, и духи – незнакомые, но не чужие: они ждут тебя, а ты скучал по ним. Именно такими окнами и были картины Горнилова. Причем это был не вымысел, не сон, не фантазии, а реальная жизнь, чья правда равнялась реальности самого Горнилова.

Каждый вечер я доставал из потайного места в шкафу пачку выцветших фотографий горниловских работ и любовался преисподней, которая вовсе не пугала, но притягивала к себе таинственной силой. Хотя с Горниловым я не был знаком, его мир был моим миром, причем задолго до того, как я увидел эти картины. Кто здесь угадал – мои ли ожидания притянули пачку старых фотографий, Горнилов ли за много лет и километров предвидел, как мне понадобятся его образы или сам этот мрачно-ненаглядный мир избрал нас обоих? Страстно хотелось поговорить с ним: рассказать свою жизнь, задать накопившиеся вопросы, посмотреть, насколько он похож на своих героев.

Шум в классе стоял светлый, девичий. Но порой даже сквозь голоса прорывался нетерпеливый шорох штрихующего карандаша. Римма Васильевна, наша учительница истории, благодушно и монотонно перекладывала с места на место какие-то слова о коллективизации. Все же надо штриховать потише.

Как познакомиться с Валерием Горниловым? Он живет в Сверловске, а я в Тайгуле, и за сто с лишним километров одного меня, конечно, не отпустят. Да и вообще рассказывать родителям о Горнилове нельзя. Ничего хорошего из этого не выйдет. Дурное влияние, сектант, шизофреник, сбивает с толку старшеклассника.

Вздохнув, я поглядел на короткую стрижку Кохановской, с которой на прошлой неделе в очередной раз поссорился, пресек свой взгляд и тут же услышал, как яростно штрихует мой карандаш склон лиловой горы. Жалко, что Кохановская не успела повернуться в профиль, пока я еще смотрел.

2

Следующей была биология. На биологии шумел только один человек – Галина Игоревна, сухонькая, нервная, с крестьянскими и в то же время тонкими чертами лица. Если бы кто-то насмелился шептаться во время урока, Галина Игоревна была бы, наверное, даже рада: это дало бы ей повод закричать. Когда она просто говорила что-то с улыбкой, ее солнечный голос напрягался в готовности взлететь к повышенным тонам, захохотать или разрыдаться.

Вроде у меня не было никаких причин симпатизировать этой женщине. Тем не менее, я ее любил. Причина проста – любовь была взаимна. Галина Игоревна оказалась единственным учителем, который оценивал меня как человека, важного лично для нее.

На биологии я не рисовал, и не только из опасения обидеть Галину Игоревну. В каком-то смысле биология была способом погружения в тот самый тайный мир, в который с другого входа вела и живопись. Зрелище жизни во всех органических подробностях – в устройстве клетки, в теле птицы, в молекуле ДНК – казалось экскурсией для богослова. Все слова из курса биологии, от «вакуоли» до «жесткокрылых», звучали как теологические категории. Это ощущение откровения, получаемого украдкой, придавало урокам Галины Игоревны дополнительное обаяние.

– Миша! Задержись на две минуты, есть разговор, – сказала учительница, а потом крикнула всему классу: – Доминантные и рецессивные признаки знать назубок! А то выйдете замуж не за того и родите по недомыслию не мышонка, не лягушку…

– Мы не собираемся замуж, – возмутилась Люда Евстратова.

– Ты первая выскочишь. Помяни мое слово.

Вместе со звонком шум очнулся, заплескался по классу и покатил в коридор мимо учительского стола.

– Мы посылали письменные работы на проверку в роно. Называлось это районной олимпиадой по биологии почему-то, – Галина Игоревна пожала плечами. – Твоя работа – одна из лучших.

– Спасибо.

– Погоди. Через две недели в пединституте состоится настоящая городская олимпиада. Я решила, что твоя кандидатура – самая подходящая.

– Здрасьте. А как же Алеша Ласкер?

– Вот тебе и здрасьте. У Алеши без биологии забот хватает. Наверное, я подумала, прежде чем предложить. Не испугаешься?

– Чего там пугаться? – надменно сказал я. – Пуганый.

– Пуганая ворона куста боится.

– Ну возьмите Алешу. Он непуганый.

– Все, иди. На урок опоздаешь. Освежи материал за девятый класс.

Ни разу в жизни не участвовал в олимпиадах. Не дотягивал до отличника даже в начальных классах. А уж к восьмому все мои амбиции окончательно потеряли связь со школьной программой. Проще говоря, добрую половину моих оценок составляли тройки. И тут вдруг такая честь.

3

Зарядили дожди, штриховавшие контуры голых деревьев в парке, а я поселился в стране без погоды и времен года. Черно-белые клетки делились, точно числа, в аккуратном безвоздушном пространстве, слово «хлорофилл» озеленяло листву даже поздней осенью, амебы шевелили ложноножками наподобие привидений. Как и нарисованные горниловские вурдалаки, все эти инфузории и дрозофилы существовали в надежно изолированном измерении, насылая в наши осенние края волны вечного уюта.

Но дня за три до олимпиады я начал волноваться. Галина Игоревна в меня поверила, хотя я не был первым учеником. Тем самым она поверила и в себя, в собственную интуицию. Подвести ее было немыслимо.