Медведев. Пограничье. Ноналогия (СИ), стр. 389
– Дела откладывал, встречи отменял, – добавил домовой, словно читая мои мысли. – И не потому, что не хотел, а потому, что не мог.
Он провёл ладонью по подоконнику, медленно, задумчиво.
– А когда её не стало…
Никифор замолчал. И в этой паузе было больше, чем в любых словах.
– Князь посмурнел, почернел, – наконец продолжил он. – Часто стал молчать и ни на кого не глядеть.
Домовой покачал головой.
– Сидел часами в кабинете или на веранде, будто ждал чего‑то, что уже не вернётся.
Он на секунду прикрыл глаза, словно отгоняя тяжёлое воспоминание.
– Мне боязно было, что он умом тронется, – признался он тихо. – Потому как тоска эта, она ведь не отпускает просто так.
Я слушал, не перебивая. Потому что в этих словах чувствовалась не просто память, а пережитый страх.
– Он однажды собрался уезжать, – добавил Никифор после короткой паузы.
Я удивлённо посмотрел на него.
– Вещи приказал собрать, бумаги принялся в порядок приводить. Велел сжечь все, что посчитал лишним, – продолжил домовой, не глядя на меня. – Сказал, что не может больше здесь оставаться.
Он усмехнулся криво.
– Мол, всё здесь напоминает, – Никифор перевёл взгляд на меня. – И знаете, княже, он ведь мог уехать.
Он произнёс это спокойно, но в голосе его чувствовалась тяжесть.
– Никто бы его не удержал.
Я нахмурился.
– И что его остановило?
Домовой чуть помедлил, а затем ответил без всякой важности, словно говорил о чём‑то обыденном:
– Я.
Он пожал плечами.
– Пришёл к нему ночью, когда он уже всё решил.
В голосе его не было ни гордости, ни желания приукрасить случившееся.
– Сел рядом и сказал, чтобы он взял себя в руки, – продолжил он. – Что не для того он столько сделал, чтобы всё бросить.
Он на мгновение замолчал, а потом добавил чуть тише:
– Сказал, что если он уйдёт, то дом опустеет. Не стены, а именно дом.
Я невольно задержал дыхание.
– Он долго молчал, – сказал Никифор. – А потом остался.
Он выпрямился, словно сбрасывая с себя тяжесть воспоминаний.
– Пришёл в себя, – добавил он уже ровнее. – Хотя больше никогда не был прежним.
Я кивнул. Потому что понимал – такие вещи не проходят бесследно. Они просто становятся частью человека. И иногда именно они удерживают его на месте, когда всё остальное уже потеряло смысл.
Никифор замолчал. Тишина на этот раз вышла иной, не просто задумчивой, а тяжёлой, словно в ней оставалось что‑то недосказанное, что он не сразу решался выпустить наружу. Он стоял у окна и смотрел в одну точку, не замечая ни меня, ни комнаты, будто перед глазами у него было совсем другое время.
– А может… – начал он глухо, почти неразличимо, и голос его прозвучал так, словно он говорил не со мной, а с собой, – может, лучше бы он тогда уехал.
Я не перебивал.
– Быть может, и жив бы сейчас был, – добавил домовой, и в этих словах не было ни уверенности, ни попытки убедить, только тихая, упрямая тоска, с которой не спорят.
Он медленно провёл рукой по лицу, словно стирая с него что‑то невидимое, и тяжело выдохнул.
– Я ведь его удержал, – продолжил он с тоской. – Сказал, чтобы остался. Чтобы не бросал дом… землю…
Он запнулся, будто слова застряли в горле.
– А может, не имел права, – добавил он почти шёпотом.
В этот момент он показался мне не тем самым строгим и ворчливым хранителем дома, каким я привык его видеть, а просто старым, уставшим существом, которое однажды приняло решение и до сих пор не знает, было ли оно правильным.
Я шагнул было ближе, но остановился.
Никифор тем временем выпрямился, тряхнул головой, будто отгоняя лишние мысли, и наконец посмотрел на меня.
– Хотя… – сказал он уже иначе, мягче. – Если бы старый князь сам того не желал, никто бы его не удержал.
В голосе его появилась теплота. Не показная, а тихая и живая, как воспоминание, к которому возвращаются не раз и не два.
– Он не из тех был, кого можно заставить, – продолжил домовой, и уголки его губ едва заметно дрогнули. – Упрямый был… да и добрый.
Он на мгновение улыбнулся, словно увидел перед собой того самого человека – живого, уверенного, со своей тяжестью и своей силой.
– Остался он не потому, что я его уговорил, – добавил Никифор. – А потому что сам так решил.
Он отвёл взгляд, но теперь уже не прятался от воспоминаний, а будто бережно держал их.
– И правильно сделал, – тихо произнёс он. – Иначе это уже был бы не он.
В этих словах звучала та самая простая правда, с которой не спорят, потому что она не требует доказательств. И в этой правде было куда больше света, чем в его прежней тоске.
– После этих испытаний он снова занимался делами? – спросил я.
Никифор печально кивнул:
– Конечно. Чего у вашей породы не отнять, так это упрямства.
Он покосился на меня, и в его взгляде мелькнуло нечто почти укоризненное.
– Вы тоже такой, – добавил он. – Упёртый.
Я пожал плечами, принимая это без споров.
– Что выросло – то выросло, – ответил я с лёгкой усмешкой, не пытаясь ни оправдаться, ни возразить.
Никифор поджал губы. Он отвернулся от меня и снова уставился куда‑то поверх верхушек деревьев, будто там, вдали, было проще собрать мысли и не смотреть в лицо тому, что его тревожило.
– Вот этого я и опасаюсь, – произнёс он после короткой паузы.
Голос его стал тише, но от этого не менее серьёзным.
– Мне ужасно не хочется, чтобы и вы попали под это колесо.
Я молчал. Потому что впервые за всё время разговора в его тоне прозвучало не ворчание, не привычная строгость и даже не воспоминание, а самая настоящая забота. И от этого стало немного не по себе. Потому что забота Никифора стоила дорого.
– Чего ты опасаешься? – спросил я, стараясь, чтобы вопрос прозвучал спокойно, без нажима, хотя в груди уже зародилось то самое неприятное чувство, которое появляется, когда ответ заранее кажется тяжёлым.
Никифор не сразу повернулся ко мне. Он ещё несколько мгновений смотрел в сторону леса, будто там, за верхушками деревьев, пряталось всё то, о чём он собирался говорить, и только потом заговорил.
– Старый князь на моих глазах угасал, – произнёс он, и голос его дрогнул, едва заметно, но от этого не менее ощутимо.
Он вздохнул, тяжело и протяжно, словно с этим выдохом выходила из него часть той давней боли, которую он так и не смог отпустить.
– Постепенно, не сразу, – продолжил он, – но он стал осторожнее.
Домовой чуть повернул голову, и я увидел, как в его взгляде мелькнула тьма.
– Перестал смело бросаться делать задуманное, – добавил он, и в этих словах прозвучала не только констатация, но и сожаление о том, что было утрачено. – Принялся всё перепроверять и сомневаться.
Он невольно усмехнулся, но усмешка вышла безрадостной.
– Иногда менял решения, – сказал он, – чтобы потом вернуться к первоначальному.
Никифор покачал головой.
– Он стал неуверенным в себе.
Я нахмурился.
– Из‑за болезни? – спросил я, вспоминая его слова о княгине и той чёрной тоске, которая коснулась их обоих.
Домовой тут же покачал головой.
– Из‑за опыта, – поправил он меня.
Он произнёс это слово с таким выражением, будто сам не любил его за то, что за ним стояло.
– Уж больно горьким был у него этот самый опыт, – добавил он тише.
Он снова отвернулся к окну, но на этот раз не прятался, а словно искал там подтверждение своим словам.
– Князь потерял много всего в Северске, – продолжил он медленно. – Не только людей…
Он не стал перечислять. И, возможно, это было к лучшему.
– Но продолжал любить этот край всей душой, – закончил он.
В голосе его прозвучала тихая, упрямая уверенность. Та самая, которая не нуждается в доказательствах. Я молча кивнул. Потому что понимал – именно в этом и заключалась главная беда: иногда любовь к месту удерживает человека там, где разум давно советует уйти. И именно эта любовь не даёт ему отступить, даже когда цена становится слишком высокой.
