Медведев. Пограничье. Ноналогия (СИ), стр. 129
Рядом лежали ломти тёмного хлеба с семечками и хрустящей, почти карамельной корочкой. Их, казалось, специально кто‑то доводил до идеального состояния.
Кроме похлебки, на столе был румяный пирог с курицей и луком, и пышки, которые были усыпаны мелкими цветными цукатами и выглядели празднично, как будто кто‑то всё же решил отпраздновать вечер, несмотря на будни.
Я украдкой бросил взгляд на Никифора. Тот сидел за столом чинно, с прямой спиной, но с лицом довольного человека. Он наливал похлёбку, приговаривая себе под нос:
– Вот, другое дело. А то всё переговоры, бумаги, тревоги. Человеку для счастья много ли надо? Миска супа, хлеб, да чтобы в доме никто не скандалил. Ну и, чтоб Мурзик телефон не уволок.
Белка, кстати, сидела на подоконнике и выглядела вполне удовлетворённой: на хвосте её прилип кусочек цуката, и она с достоинством лизала сухофрукт, не обращая внимания на собравшихся за столом людей. Видимо, простила меня. Или просто приберегла месть на завтра.
Я попробовал похлёбки и довольно вздохнул, чувствуя, как всё напряжение дня начинает отпускать. Спокойствие было в воздухе, в ложке, в мягком шуме чайника на плите. И я вдруг понял, что сейчас – прямо в эту минуту – всё было именно так, как должно быть. Пусть и без грибного налога и танцующих русалок.
– Ужин сегодня богатый, – отозвался Морозов, усаживаясь за стол и придвигая к себе миску с таким видом, будто, наконец, нашёл в жизни то, что точно не обманет. – Не зря мы приехали домой голодными. Надо чаще практиковать.
Я усмехнулся, а вот Никифор отнёсся к сказанному серьёзно. Он, не прекращая помешивать похлёбку в своей тарелке, кивнул одобрительно и произнёс:
– В городе вас могут и накормить. Если повезет, то, даже вкусно. Но вот с душой вас накормит только здесь.
Он окинул столовую полным хозяйской нежности взглядом. И эта его тёплая ревизия была похожа на то, как смотрит человек, много лет назад посадивший дерево, а теперь пришедший под него посидеть.
– Я это поместье знаю много лет, – продолжил он с особой теплотой в голосе. – Застал ещё…
Домовой на полуслове осёкся и бросил взгляд на Веру Романовну, сидевшую напротив, сосредоточенную на еде, с ровной вежливостью в глазах. Вид у секретаря был деловой, но слегка настороженный – как у человека, попавшего на семейный ужин, где неясно, с какого возраста начинают рассказывать мистические тайны.
Никифор прищурился, приглушённо прокашлялся, будто запнулся не о слова, а об столетие, и сдержанно добавил:
– Застал ещё… старую планировку. До ремонта.
Вера вежливо кивнула, а я с трудом удержался от смешка. Морозов, не поднимая глаз от пирога, пробурчал:
– Планировка, значит… Ну да, ну да. Это как «служил я в архиве».
Домовой проигнорировал этот остроумный выпад. Или сделал вид, что его не заметил. Зато Мурзик, восседая на спинке кресла, одобрительно тряхнул хвостом. Скорее всего, тоже поддерживал легенду о «жизни в доме при старой планировке».
А за окном стрекотали сверчки, воздух в комнате был тёплым, пахнущим грибами и пирогом. И вся эта картина казалась настолько мирной и правильной, что даже уставший Морозов ел медленнее обычного. Потому что не хотел, чтобы ужин заканчивался.
Никифор налил себе ещё немного похлёбки, но ложку пока не поднимал. Он сидел молча, глядя не в тарелку, а куда‑то сквозь стол, как будто видел не нас, а то, что осталось далеко позади.
– Старый князь, – начал домовой неожиданно, – любил с весны и до самой зимы пить чай на веранде.
Говорил он неспешно, не рассказывая, а вспоминая. Голос был ровным, но в нём чувствовалась мягкая грусть – не печаль даже, а благодарность за то, что было.
– Когда становилось совсем стыло, – продолжал он, – по утрам набрасывал на плечи старый тулуп. Такой, знаете, видавший виды. А по вечерам заворачивался в плед… с бахромой. Терпеть не мог, когда сквозняком по ногам тянет, но с веранды всё равно не уходил. Уж сколько раз я ему говорил, что не дело это – ежиться от холода, простуживаться. Гораздо разумнее – устроиться у окошка в столовой. Там и тепло, и чай не остывает. Но куда там…
Он махнул рукой, будто отгоняя самого себя – того, кто тогда уговаривал.
– Упрям был, как гвоздь. Но душевный.
Никифор тяжело вздохнул. Казалось, дальше слов не будет, но он вдруг вытер уголок глаза рукавом рубахи. Украдкой, словно просто чесал висок. Мы все сделали вид, что ничего не заметили.
– Богатой души был человек, – сказал он негромко. – Меня завсегда хозяином называл. Не «служкой», не «сторожем», как некоторые сейчас любят выписывать. А просто: хозяином.
Он ненадолго замолчал, а затем добавил с особой теплотой:
– Хвалил за расторопность. И ценил, когда я раму в его покоях чуточку отворял, чтобы душно не было.
Домовой взглянул в сторону окна, как будто и сейчас чувствовал тот лёгкий сквозняк – не от которого продуло бы шею, а такой, в котором пахнет сухими листьями, яблоками и чуть‑чуть свободой.
Я ничего не сказал. Только тихо кивнул. Потому что в доме, где помнят таких хозяев – не страшно начинать своё. Даже если ещё не до конца веришь, что на это способен.
– Вы работали здесь всегда? – невинно поинтересовалась Соколова, подняв взгляд от чашки с чаем.
Никифор, занятый аккуратным намазыванием масла на ломоть хлеба, на мгновение замер. Затем смущённо кашлянул в кулак и пояснил, отставляя нож и слегка пожимая плечами:
– Давно ещё я жил с папкой в доме, где он служил. Был, значит, на смотрящем. А я по малости с ним же и обитал.
– Я думала, вы сменили на посту своего батюшку, – откликнулась Вера с доброй улыбкой.
– Отец мой живее всех живых, – хмыкнул Никифор и даже посерьёзнел. – Думаю, батюшка и сейчас мог бы меня научить, как правильно серебро чистить. Чтоб ни пятнышка, ни разводика. Или мышей от погреба отвадить так, чтоб и духу их не было.
Он поправил ворот. Потом с явным удовлетворением добавил:
– Мы с ним переписываемся. Я, бывало, через князя завсегда к праздникам передавал на Почту Империи посылочку. Там письмецо, да гостинец какой – он у меня уважает вяленую клюкву да настойку на антоновке. Ну, чтоб душу порадовать.
Соколова улыбнулась, а я подпер щёку рукой и слушал, не перебивая – в голосе Никифора проступала такая тёплая нота, что казалось: он не о почте говорил, а о каком‑то тихом роднике, что не пересыхает с годами.
– Правда, – продолжил он с лёгкой обидкой на логистику, – посылочки порой не спешат. Бывает, князь отправит аккурат к Новому году, а дойдёт всё это только к весне. Тогда батюшка мне пишет: Спасибо, сынок, у нас как раз в саду снег сошёл, так настойка пошла, как по заказу.
Он хмыкнул, выпрямился и взглянул в окно с таким видом, будто мог рассмотреть сквозь тьму и километры, прямо до того самого сада, где сидел другой такой же домовой, только постарше, и пил антоновку из тонкого стаканчика, глядя в небо и довольно улыбаясь.
– Почта Империи, – с таким вдохновенно‑мученическим вздохом произнесла Вера Романовна, что я на секунду перестал размешивать чай.
А Никифор в ответ обменялся с ней взглядом – странным, многозначительным, будто они оба участвовали в каком‑то заговоре посвящённых, которые знают, сколько в действительности может идти бандероль через две области.
– А что с ней не так? – нахмурился я, слегка напрягаясь.
– Всё так, – тут же с готовностью ответил домовой, с видом специалиста по государственным структурам. – Просто… империя у нас большая. Столь велика, что письмо может пройти путь в тысячу вёрст и потерять при этом здравый смысл, направление и половину вложений.
Никифор откинулся чуть назад, сцепив руки на животе.
– Вот и едут посылки подолгу. Мой батюшка живёт у подножья Уральских гор, там связь только через оленя, да по погоде. Он мне оттудава, бывало, всякие поделки из камней присылал. Мелочь, а приятно. Один раз даже шарик из яшмы получил. Говорит, сам шлифовал. Прямо на коленке, у печки. Доехал почти целым.
