Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 44
Я постучал по спине, спускаясь от лопатки. Сверху отзывалось звонко, как положено лёгкому, а с середины пошло тупо и коротко, будто под кожей лежала мокрая подушка. Приложил трубку: снизу дыхание не проводилось вовсе. Температуру Валя намерила тридцать семь и восемь... Восемь дней, и уже температура.
Ну вот. Рёбра сломаны, это ясно и так, а под ними неделю стоит жидкость, по всему судя — кровь. Свежая не страшна, рассосётся. Только семь дней в тепле, восемь смен на морозе с потом под ватником... Загноилась она уже или ещё нет? Сколько её там — стакан или полтора литра? Свернулась ли в сгустки, каких ничем не откачаешь?
Вот тут мне и захотелось выть. В той жизни я бы сказал: «На снимок», — и через двадцать минут держал бы плёнку на просвет, где всё нарисовано: и уровень, и есть ли воздух над жидкостью. Двадцать минут — и весь разговор. А тут я стоял над мужиком и угадывал ладонью да ухом, как это делали до Рентгена, царствие ему небесное.
Петрович пришёл на стук в стену, глянул на больного от порога и подобрался, как собака у знакомого куста.
— С Гари? Пятков. Данилы сын, порода кряжистая. — Он обошёл стул, тронул синяк двумя пальцами и цокнул языком. — Рёбра. Три штуки, а то и четыре. Виктор Ильич, дозвольте, я его перебинтую потуже, полотенцем через грудь, — так деды делали, недели через две и забудет.
— Не дозволю. Затянете грудь — он этой стороной вовсе дышать перестанет, а ему сейчас как раз надо.
— Оно, конечно... — Петрович пожевал губами. — Тридцать лет бинтовали.
— И сколько из них потом кашляли до Покрова?
Отвечать он не стал, потому что ответ мы оба знали. Тугая повязка на грудь всем понятна и всеми испытана, а по сути вредна: под ней лёгкое поджимается, мокрота стоит, и вместо сломанных рёбер человек получает воспаление. Словами из учебника Петровича не проймёшь. Оставалось показать.
— Смотрите сюда, Пётр Северьянович. Постучите ему под лопаткой.
Он постучал — сначала небрежно, потом медленнее. Брови у него сошлись.
— Глухо. От середины и вниз глухо.
— Вот. Там неделю стоит кровь, и её надо убрать, пока она не превратилась в гной. Готовьте длинную иглу и шприц на двадцать. И таз.
Валя побледнела, однако клеёнку стелить стала: руки у неё дрожали меньше, чем в сентябре. Егора Данилыча посадили верхом на стул, велели обнять спинку и не шевелиться. Кожу я обработал дважды, новокаин ввёл щедро, по верхнему краю ребра, где не проходят сосуды.
— Егор Данилыч, сейчас будет давить и потянет изнутри. Кричать можно, дёргаться нельзя.
— Так я потерплю.
Игла шла туго через мышцу, потом упор пропал. В шприце показалась кровь: тёмная, с бурыми хлопьями. Старая... Неделя своё сделала: протяни я ещё дней пять, пошёл бы настоящий гной, и разговор был бы уже про дренаж и про то, довезём ли.
Я откачивал медленно, переставляя шприц через зажим, а Петрович держал таз и приговаривал под нос, будто торговался. Вышло больше литра. К середине дела мужик перестал цепляться за спинку и вдруг сказал в стену удивлённо:
— Слышь, доктор... а воздух-то пошёл.
— Пошёл. Он и раньше туда просился, места ему не было.
Дальше я велел ему дышать. Глубоко, до самой боли, каждый час, и надувать резиновую перчатку, которую Валя принесла из перевязочной. В той жизни этому учат на второй день, а здесь оно выглядело чистым чудачеством: больного уложили и тут же заставили работать... Что тут поймёшь со стороны? Ничего, кроме того, что доктор блажит.
Про справку он вспомнил уже с койки в мужской. А как иначе? За бумажкой он и ехал, лечиться никто не собирался. Мастеру я пообещал написать отдельно, а ему объявил, что на лёгкую работу он выйдет не раньше января, а до Нового года будет лежать у меня и дуть в перчатку.
Пенициллин ему кололи четырежды в сутки, обезболивающее ставили по часам, не дожидаясь, пока взвоет. К вечеру температура сползла до тридцати семи и двух, а сам он сел на койке и потребовал курить... По этой примете я и понял, что дело пошло.
Я мыл руки долго, дольше нужного, потому что под водой хорошо думается. Петрович рядом скручивал стиранные бинты в тугие рулончики и складывал их в бикс, а из коридора доносило, как Нюра воюет с ведром.
— Пётр Северьянович, помогите подумать. Чем мы можем быть району полезны так, чтобы фельдшерский пункт этого не смог?
Роды, ответил он не задумываясь. Только роды отпадали: Клавдия Матвеевна одна, ей шестьдесят семь, а рожениц у нас стало вчетверо меньше прежнего, так что всех свезут в район. Стариков класть? Так койку нам и посчитали, ею же и ответят... Он домотал рулончик, прижал его большим пальцем, а я стоял над раковиной с мокрыми руками и понимал, что мы ходим по вчерашнему кругу.
— Оно, конечно... Тут ведь как: они на нас глядят и видят то же самое, что у себя, только поменьше и похуже. — Проговорил это Петрович ровно, нисколько не обижаясь: тридцать лет опыта за плечами. — Надо, стало быть, чего-нибудь такого, чего у них тоже нет.
Вот на этой фразе у меня в голове и повернулось. Такого, чего у них тоже нет... того, за чем к нам поедут сами.
— А в тридцать девятом сюда передвижка ходила, — вдруг сказал он в бикс. — Всех насквозь просвечивали, и меня тоже. Стоял я перед ней в подштанниках, а фельдшер тогдашний в трубу глядел... С войны её и не видали.
— Как не видали? А осмотры?
— Флюоростанция в Броды приезжает через год на третий, если дорога стоит. — Бикс он захлопнул и щёлкнул замком. — До Скита с Гарью ей вовек не добраться: на низине сядет по самые оси.
Я держал полотенце в руках и не вытирался. Малый Скит да Гарь с её лесопунктом — двенадцать сотен человек, которых на грудную клетку не смотрели с довоенных времён. А район по этой графе отчитывается наверх каждый год, и каждый год у него там прореха, потому что забило её грязью на четырнадцатом километре. Чем он её закрывает? Да ничем.
Егор Данилыч лежал в мужской и дул в перчатку, а кровь его я искал пальцами, как знахарка воду лозой. Афанасия Кузьмича в сентябре я резал вслепую — и просто повезло. Каждого мужика с Гари, у которого хрустит нога, мы трясём за сорок вёрст на подводе ради одной минуты под трубкой. Чего у нас нет? Глаз — вот чего.
— Рентген, — сказал я вслух, и слово это в перевязочной прозвучало как ругательство. — Пётр Северьянович, нам нужен свой аппарат и свой кабинет. Снимать имеет право врач, фельдшеру такого не положено. Значит, покуда у нас тут стоит труба, никакого фельдшерского пункта здесь быть не может.
Петрович поглядел на меня из-под бровей долгим взглядом человека, которому только что предложили лететь на Луну.
— Так его ж не дадут.
— Не дадут, — согласился я. — Просить и не станем. Мы им предложим.
Газик из района въехал во двор наутро, в самую метель, и стал у крыльца. Портфель шофёру подали раньше, чем спустили с подножки ногу, — по одному этому движению я и узнал гостью.
Роза Ивановна поднималась по ступеням в два приёма, с короткой сердечной одышкой на каждой, а отёки на щиколотках за осень прибавились. В кабинете она села и выложила на стол бланк описи.
— Основные средства, Виктор Ильич. Инвентарь, мягкий и твёрдый, с указанием года и износа. — Пальцы её разглаживали бумагу, будто мятую. — Такой порядок: до передачи всё описывают, чтобы после не искали виноватых.
— Ясно. Валя вам поможет перебрать простыни, а я мешать не стану: у меня своё дело.
Тут я и положил перед ней два листа, исписанных со вчерашнего вечера. Читала она долго, шевеля губами, и один раз сняла очки протереть... О чём она думала эти пять минут?
— Миленький, — сказала она наконец с искренним огорчением. — Кто же так пишет? У вас тут «прошу оставить больницу». Оставить — значит отменить решение, а отменять его некому.
Про то же самое мне вчера толковал Тесля, и я ей это пересказал.
— И правильно толковал. — Очки она надела и подтянула к себе чистый лист. — Пишите заголовком: «О включении в план развития сети на тысяча девятьсот семьдесят пятый год организации рентгенологического кабинета». И ни слова о закрытии.
