ZONA. Дилогия (СИ), стр. 74

И распахнул дверь.

Стругацкий подчинился и попал в некий тесноватый и низковатый закуток. Стены закутка украшала пожароопасная лакированная рейка, модная у нас там, где победней. На потолке больше гудел чем светил двухсветный ребристый трубчатый прибор. Кроме двери на лестницу здесь было ещё две.

Та, что вела прямо по ходу, была обита всклень со стенами той же лакированной рейкой, и лишь тёмный зрачок глазка в небрежном квадратном пропиле на уровне усов Стругацкого выдавал её.

Дверь налево была намного интересней. Декорированная самоклеющимся шпоном с пузырями массивная стальная плита, а рядом с ней, на стене справа, в аккуратном ящичке плоский телефонный кнопочный аппаратик, а прямо над ней – дивно небольшая красивая телекамера с козырьком. Направленная прямо в душу всяк сюда вошедшего. Очень бы пошёл этой камере красный зрачок.

Никакой таблички.

И ни одного стула. Или хоть снарядного ящика. Один сплошной паркетный пыльный пол.

Старлей, заслонивши клавиатуру собственным телом, звонко щёлкал кнопками. Вводя секретный код. (И задвигались царственно в недрах железобетонных бункеров умащенные солидолом цилиндры, и, пыхнув солидно жёлтым пахучим паром, загудела драконьим ульем главная электронная машина, и на самых главных атомных часах начался обратный отсчёт.) А где паспорт‑то мой опять, куда я его сунул, вдруг подумал Стругацкий. Как же неудобно без сумочки для документов! Юра прав, «ничего в руках, кроме трости», но паспорт‑то куда я сунул?

Так. Спокойно. Паспорт, в нём повестка в форме «приглашения», членский билет, в портмонете [3] пятьдесят рублей в шести бумажках, и «двушек» [4] девять штук на всякий крайний случай, и валидола полжестянки, и нитроглицерин в трубочке. Сигареты, спички. Начнём обыск. Ксивы в боковом кармане куртки (чтоб выхватить по требованию моментально). Раз‑два. Тут, вот они. Портмонет у души, за пазухой, с ним вместе и медицина. Три‑четыре. Там, нащупаны. Полный полевой набор. Сигареты уже хрен знает, где, и плевать на них пока…

Пока Стругацкий возился, шмоная самое себя, задними мыслями думалось, что по логике пространственного ощущения эта закодированная стальная дверь ведёт‑то наружу! Она же в наружной стене явно, тут же явно торец здания, с лестницы же очевидно было. (Или не очевидно?) Часы, значит, достучат, дверь откроется, телекамера кому‑то покажет меня, где‑то сверят изображение с фотографией в деле, несколько рук подпишут торжественный акт опознания – и вежливый старлей, скрипнув напоследок особенно громко, подпихнёт в спину... Пять‑шесть этажей свободного падения до котельной с уютно гудящей топкой пронесутся незаметно. И пожалуйте бриться. Где упадёт эта стрела, там и похороните бедного Робин Гуда. Чёрт знает, что такое! Вот и спички, и расчёска тоже вот.

Старлей, скрипнув совершенно как поезд тормозит, поворотился «кругом», к Стругацкому передом. Лицо и у него было покрыто испариной. Стругацкий насупился. Он был готов ко всему. Ни на жизнь, а насмерть.

– Видимо, придётся обождать, товарищ Стругацкий, – доложил старлей озадаченно. – Что‑то не отвечают. А должны ожидать… Будем ждать указаний.

К этому Стругацкий готов не был. Только не торчать здесь, где ничего нет. Трость у меня хорошая, крепкая, четырёхгранная, подумал он, возьму и как врежу сейчас тебе, Сусанин на задании, поперёк хребта. А что, я старенький фантаст, мне можно. Потом камеру расколотить к едрене фене потщательней, а потом на лестницу, пару гранат вниз, в пролёт, – и прорываться. Врёшь, не возьмёшь, вот только очки предварительно протереть нужно. Опять. И действовать. Смело, решительно, по‑большевистски. Как же у них тут душно, сил нет. И Юра, он ведь в машине не усидит, он будет бегать взад‑вперёд по морозу снизу‑вверх по площади, ему же на работу ещё, а к вечеру скандал поднимет наверняка... Международный.

– Долго я ждать не могу, товарищ старший лейтенант, – сказал Стругацкий строго. – Не на чем и присесть тут!

– Придётся, товарищ Стругацкий, – возразил старлей ещё строже. – Вы паспорт приготовьте заранее всё‑таки, – напомнил он.

Стругацкий демонстративно‑независимо похлопал себя по груди, сдвинул шапку на затылок, навалился на трость, выдвинул нижнюю челюсть дальше усов и прикрыл глаза. К стенам не прислоняться, по помещению не слоняться.

Неужели же всё‑таки из‑за Брайтона этого вонючего меня сюда дёрнули? А больше‑то – что? Дочь, оптимистка, считала, что да, именно из‑за Брайтона. Крыса – что из‑за чего‑то нашего, специального, потягостней, неизвестного и непредставимого. А на дворе‑то перестройка, мать‑перемать, на дворе новое мы̀шление! Открытость и свобода! А тягают, как маленького. Надо было Боре позвонить, надо. Почему не позвонил, ведь хотел? Чёрт знает, почему. Не позвонил, и всё... Зачем тогда вообще нас выпускали? Больше никогда, ни в жисть, никуда. Если только в Монголию. Надо было наплевать и не идти. Пусть бы сами являлись, коль у них свербит. Давненько меня не вербовали... Почему‑то вспомнилась история с рентгеновскими обысками в квартире покойного «шефа» Иван Антоныча [5]. Сама собой выскочила на поверхность памяти, как поплавок, когда рыба сорвалась. При чём тут это‑то, мать‑перемать? Не в комитет же вызвали, как Бориса...

Вообще комитетчики любят частные оперативные квартиры. Или отели. Или уж сразу в гости, вдвоём, и от коньячка не отказываются, и сколько нальёшь –столько и выпьют. А сами меня не поили на этих встречах, ни одна сволочь ста грамм не налила... Если б допрос – это бы на Лубянку. Или нет? Зачем сюда, в ЦК?.. Да что я придумываю за них, подумал он вдруг. Да пусть они подавятся. Это же вообще всё моча, кто вызвал, зачем вызвал, почему вызвал, – настоящий‑то вопрос, серьёзный, мирового уровня философский вопрос таков: где у них тут сортир?

Больше получаса я не выдержу, это точно. А то и меньше не выдержу... Хоть бы табуретку поставили, суки, хоть бы ящик из‑под пива. Пьют же они здесь наверняка, невозможно ведь сидеть в этих стенах и не пить запоем! Не закинуть ли нитроглицеринчику? Или валидолу? Валидол вкусней.

В одиннадцать сорок две где‑то – как будто за тридевять подземелий отсюда – залпом грохнули засовы, провернулся цепной барабан, грянули торжественный печальный сигнал фанфары титановых петель, и стальная дверь пришла в движение. Старлей слова не успел вымолвить – разъярившийся в ожидании страстно жаждущий в туалет писатель, перехватив трость подмышку набалдашником перёд себя, в другой руке, как кинжал, по‑сицилийски, в ладонь, сжимая горячий паспорт, ринулся вперёд. И дверь распахнулась перед ним настежь, открывая вроде бы тамбур, узкий наподобие корабельного, и там, в тамбуре, в сумраке мелькнул масляный блик на лысине ленинским аллюром несущегося навстречу человека, и Стругацкий, не в силах затормозить, налетел на этого лысого, толкнул его животом и с размаху встал ему на ногу.

– ********! – воскликнул лысый, но не матом.

Хорошо, что боты надел, а не чоботы английские, с подошвой, подумал Стругацкий. Тогда бы у него перелом плюсны, а мне век воли не видать. Кого же это я, да так удачно?

– Э‑э‑э... – сказал он, силясь отступить, хотя бы сойти с мягкой отдавленной ноги, и дополнительно топча её. Назад ходу не было: мощно подпирал старлей, сопя, скрипя и лязгая, как танк, не давая табанить.

– Товарищ Стругацкий! – отчаянно крикнул старлей прямо в ухо.

Отдавленный лысый молчал и бился всем телом о живот Стругацкого.

– Э... Я прошу прощения! – сказал Стругацкий, силясь сориентироваться. Перед ним в тамбуре ведь не только этот лысый с отдавленной ногой был, их было двое спереди, этот лысый в очках, на кого он налетел, и за ним какой‑то квадратный, через лысину первого с сопением упирающийся Стругацкому в грудь ладонями. Видны оба были контражуром, на фоне освещённого коридора. Тамбур был узкий и длинный. Лысый отчаянно, молча и безуспешно возился. Ладони второго были огромные и каменные.