ZONA. Дилогия (СИ), стр. 54
«Облико морале» в Предзонье стремительно заменялось на некую странную новую (странную, потому что новую, или вообще странную?) норму сексуальных отношений, то есть, и об этом сто раз уже перетирали в разных компаниях, разнообразные проявления карантинной свободы, вплоть до поистине развратных, воспринимались удивительно спокойно бывшими советскими людьми. Суровые офицеры, коммунисты и комсомольцы, спокойно смотрели на общественную работу своих дочерей и жён, а сохранившиеся бабушки (тёщи и свекрови) на лавочках у «синеньких домиков» давно уже не поджимали губы при виде полупрозрачных маечек.
Совсем, кстати, недавно был такой разговор. Это как раз доктор-профессор Горски, американский замдиректора Международного Института по изучению КЗАИ, вернулся из своей Америки, из отпуска, с кучей подарков, и пили они своей компанией у Петровича в честь доктор-профессора4. (Горски привёз специально для Ольги гигантского тропического мороженного краба, которого они сообща угробили, не сумев приготовить; Ольга горестно сказала, стоя над обгорелыми руинами: «Но он же был, свинья, глубокозамороженный!», а Весёлой почему-то поправил её: «Не свинья, а подлец!») И вот, слово за слово, под третью бутылочку5 Весёлой рассказал уморительную историю, как давеча отдыхал это он в «Чипке»6, в номерах, с дамой, и вдруг в комнату стук, впирается мадам Позднякова, и с ней мужик в форме, подполковник. Мадам извиняется, мужик тоже извиняется, дама, сидящая на Весёлом, хоть и прикрывается, чем попало, но спокойно так говорит мужику: пап, говорит, ну что это такое, ну что опять, говорит, случилось? А мужик так же спокойно ей: доча, говорит, да опять я ключ от дома оставил в сейфе! уж ты меня, говорит, прости! И вы, товарищ, говорит, простите. Это он мне, значит. А Татьяна Викторовна, значит, предлагает бутылку шампанского за свой счёт. Отдала дочка папе ключ, он ушёл, а мы дальше… пить шампанское на халяву. Вот такая случилась история.
После поцарившего минутку молчания Петрович сказал задумчиво: «Кто же это мог быть? Подполковник, такой раскрепощённый?»
Весёлой очень серьёзно ответил, что никто никогда этого не узнает, потому что тогда можно скомпрометировать даму. А этого он не допустит ни в жисть. Как честный человек. Тут, разумеется, настал момент поржать и выпить, но и поржали и выпили как-то очень быстро, и затеялось обсуждение. Высказались все, потому что наболело.
Сначала Фенимор спросил Весёлого, чего это мадам шампанским тебя бесплатно поить взялась, бандюга?
Ольга-Хозяя сказала Фенимору нетерпеливо: «Как маленький, Вадим! За беспокойство. Молодец Танька, быстро учится!» Фенимор заткнулся, Весёлой бросил в него пробкой от «кока-колы», Фенимор поймал её, и Ольга взяла слово.
Она полагала главным фактором образовавшейся в Беженске свободы отношений свободное ношение оружия. Попробуй, мол, такая бабушка или там папа-замполит что-то вякнуть. «А вы заметили, что в жилых кварталах после десяти вечера мир и тишина? Ни пьянок, ни скандалов? То-то! Идиоты кончились, а подонки поумнели. А вы как думаете, Роджер?»
Профессор Горски, воспламенённый к этому моменту трёмястами граммами спирта, благосклонно Ольге покивал своей огромной головой с великолепной причёской, поднялся, встал над Волшебным столом, заставленным сковородками и стаканами, в римскую позу и говорил долго и тщательно, причём всё по-русски. Он выдвинул теорию. В качестве аргумента к ней переводя с листа по памяти какие-то лунные бредни какого-то своего знаменитого и любимого американского фантаста. В теории говорилось, что отмеченный, you know, товарисчем Весёлым феномен, you know, установившегося в Предзонье, а шире трактуя, you know, в Ка-ран-ти-не, положения вещей есть, you know, во-первых, конечно, неоспоримый факт, и, во-вторых, результат осознания юным социумом Беженска своей навечной отрешённости от остального мира Земли, you know, нашей голубой планеты. «Более-менее цивилизованные люди, отрезанные от нравов и условностей, организуют свои отношения не так, как было принято в метрополии, а как им самим, здесь и сейчас, лучше! You know?» Так считал доктор-профессор.
Фенимор, на которого в этот момент все посмотрели, потому что он сидел следующим, полагал, что весь этот ваш секс от возникшего у выживших беженцев (у всех и каждого, от последнего срочника до заместителя начальника Полигона) в первые же месяцы после Зарницы отвращения к телевидению — и полной заменой оного западным видеокино. Причём, «отвращение» — сказано очень слабо. «Ненависть», «враждебность», «гадливость» — как-то ближе к действительности. You, значит, know?
Опытный Петрович глядел на проблему проще: да это вообще не проблема, Оль. Оль, это просто выжившие капустинские семи-десятиклассницы подросли, созрели, учиться негде, работы нет, уехать некуда, — плюс много вдов в соку, — плюс соотношение: четыре женщины на мужика, Оль… Ну и вот! Тут Петрович поспешно подстраховался: ну и, конечно, оружие свободно, Оль, ты правильно заметила… Потом заметил, как надувается для обрушения на компанию критической молнии доктор-профессор, и добавил ещё поспешней: ну и, стало быть, как ты там сказал, профессор? «осознание отрешённости»? И оно тоже, конечно, мы you know, профессор, базара нет… Дальше Весёлой с дальнего конца стола пробурчал: «Про Вадима забыл, Николаич! Голливуд же! Голливуд это нас растлил проклятый через видеосалоны!» — и все начали лошадино ржать, и даже Горски сдул свой принстонский зоб и присоединил к окружающему его русскому конству своё индейское совиное уханье…
Босая девушка помахала Фенимору рукой и изобразила лицом и позой вопрос: не хотиньте ли пронтиньтесь, товарищ? Будем рады стараться. Фенимор отрицательно улыбнулся ей, помахал рукой, прощаясь, и закрыл жалюзи. И рухнул на топчан, опять забыв про его бетонные свойства и отбив себе весь бок. Постанывая, поворочался, растирая отбитое, нашёл глазами своих светлых девчонок, и затих, глядя на них.
У него не было ни одной общей оригинальной фотографии Катёнка и Маечки; так получилось. Когда Серёга Весёлой (Чесдвуд, как его прозвала и упорно называла Ольга-Хозяя, то есть «человек с двумя ударениями») притащил в бар этот кусок волшебной ДСП, и Петрович (мертвец-золотые руки) врезал его в столешницу своего и без того чудо-стола, и стол стал Волшебным, — их компания полмесяца с волшебством игралась; игрался и Фенимор. И вот однажды вдруг у него выскочило из памяти на сверкающую туманную поверхность небывалое воспоминание: Майка с Катёнком на руках, и обе, глядя прямо в душу, божественным дуэтом улыбались. Рука Фенимора сама собой хлопнула по столу, фиксируя изображение. Он запомнил, что вокруг стало удивительно тихо, а потом запомнил, что услышал, на заднем плане восприятия, как Петрович свистящим матом гонит всех, включая супругу, из конторы. «Как это сохранить, Николаич?» — «Не знаю, Вадик… Это твои?» — «Да». — «Слушай, а может, на стекло?! У меня есть кусков десять!» Довольно долго пришлось возиться, чтобы подобрать осколок оконного стекла из 26 квартала приличного размера. Первый же отпечаток с экрана получился, хотя и «косой» — из-за непрямого угла при экспозиции, Петрович поднатужился, наклонил стол, Фенимор примерился, крепко держа чистый осколок на вытянутых руках между лицом и экраном на столе, — и получил великолепный немеркнущий привет от своих девчонок. Фиксированное столом воспоминание было дневным, солнечным, и «окнография» сохранила и внутреннее свечение «экрана». Теперь она, размером двадцать на тридцать примерно, с толсто обклеенными изолентой краями, освещало мир с тумбочки у топчана.
Любопытно, что ни одной улыбки Катёнка Фенимор никогда не видел. Она просто не успела научиться, не успела научиться узнавать его, как узнавала маму. Но, то ли где-то, в каком-то закоулке подсознания, одна из младенческих милых гримас Катёнка отметилась как улыбка, то ли воображение в отчаяньи создало эту улыбку… Нет, я бы не смог её придумать, подумал Фенимор в который раз, это не фальшивка. Он протянул руку и коснулся пухлой щёчки с явно обозначенной ямочкой, и ему тут же показалось, что его самая любимая, «серьёзная» улыбка жены изменилась, стала глубже, и вдруг стремительно и неостановимо превратилась в головокружительный омут, куда было так бесконечно, так всеобъемлюще сладко, и так единственно правильно — падать… лететь…
