ZONA. Дилогия (СИ), стр. 39

— Но пуля-то здесь…

— Не перебивайте тогда. Видите же, слова ищу, без мата трудно. Понимаете, Матушка схватила её так, что поза поразительно… изящна. Фу. Пребывает в веках как… Как сама, блядь, чистота и непорочность! Особенно наше мужичьё её ручки умиляют. Они так запястьями прижаты к бёдрам, с отставленными ладошками. И ещё и пальчики отдельно отставлены. На левом мизинчике у неё колечко, должно быть серебряное. В воду она буквально на два шага вошла, но там, видимо, глубоко, и ей уже выше коленей. Тут ещё и щёлкнуло… Русые шёлковые волосы, блестящие, до самой попы, а на попе такие трогательные, не купальные, а кружевные розовые трусики с надписью, арочкой такой. «Lucky Friday», мама моя!

— Ох.

— И больше ничего, ничего, совсем ничего нет. И такое… такое доверие в ней, такая… эх! Лет ей четырнадцать, и мальчишка не старше. Солнце над пляжем в зените, ни единой тени, всё сверкает, и Джульетта, и вода, и трава, и песок, и проволока на горлышке бутылки, и нет ощущения давящей, нашей этой жары… и комаров нет, прямо чувствуется! Как будто надо всем этим райские арфы играют. «What A Wonderful World», блин. И сияющие синие с золотом стрекозы тут и там. И ни облачка на небе, понял, но одно облачко всё-таки есть. Там небольшой такой, с цветами, экзотический какой-то кустик рядом с парнем, с другой стороны, такой тоже райский, изумрудный, вот на нём и облачко. Белое, белоснежное платьице. Ситцевое, по-моему.

— Ох.

— Знаете, Семён, трекеры, бывает, у «Шекспира» часами сидят. Понимаете? Не пялятся. Не зырят. Не пасут. Не сеанс выхватывают. Внимают, понимаете? Иногда специально выходят к нему. Туда и обратно. Понимаете?

— Ох, похоже, уже понимаю. Серьёзно… А пуля?

— Не просто пуля. У неё имя есть. Пуля Пидораса. Её первым заметил, говорят, Гриня Платонихин. Трекеры на него сначала грешили, что это он выстрелил, с него станется, но он как-то… как-то доказал, что ли, что это не он, что даже он не смог бы такой пакости совершить… Да и по глубине выстрела, знаете, похоже, вряд ли он «Шекспира» обнаружил и два-три года скрывал. Он же один никогда не выходит… Да, скорей всего, так он и обосновал, мне только что пришло в голову.

— По глубине выстрела?

— Ну да, как ещё сказать-то. Какая-то сволочь выстрелила Джульетте в голову. Это несложно определить, место, откуда стреляли, только так определяется. Там же всего несколько шагов сектор обзора туда-сюда вплотную к оболочке, как ни ходи вокруг, говорю же. «Шекспир» как бы с тобой вместе поворачивается, а если несколько человек сразу ходят — инсульт некоторые получали от головокружения… Пуля, в общем, вошла в «рапидшар», и всё ещё летит. Как лётчик Антипов. И пуля нестандартная для Зоны, «пятёрочка», пять сорок пять. Старинная пуля, не позже восемьдесят девятого года… Искали ублюдка всем обществом, и всегда искать будут. Сразу, знаете, никто не похвастался, ни спьяну, ни по глупости, ну а потом, позже, никто бы и не признался бы уже, когда молва пошла. Скорее всего, самое вероятное, паскуду сама Матушка прибрала невдолге после его шутки стрельнуть в голову нашей Джульетте… Прибрала его Матушка, как мы тут, бедованы говорим, и даже сама смерть забыла его имя. А вот пуля, пуля имя получила.

— Это.

— Да. Это… И вот с тех пор каждый ходила, проходя мимо «Шекспира», полагает себя обязанным в Пулю стрельнуть, с таким расчётом, чтобы сбить её. Чтобы, когда и если, когда-то, где-то, в каких-то мирах или временах «рапидшар» лопнет. Там на сегодняшний день пуль сто пятьдесят слева висит. Только слева там можно стрелять, чтобы не задеть ни Джульетту, ни её парня. Бьют, разумеется, не прямо в пулю, а с упреждением. Парень, конечно, оглохнет, когда Беда скажет «отомри», но а что делать? Больше одного разу на человека стрелять сейчас не принято, там уже толчея, очередь образовалась… И вид испорчен, но, Семён, с этой стороны стекла ни один, даже самый грязный и упорный смаглер, даже и помыслить не может, чтоб мимо пройти и не попытаться спасти эту красоту. Понимаете? Алтарь, настоящий алтарь. И очень… такой… истинно Зоновский. С любовью, стрельбой и попыткой спастись от смерти.

А хорошо, Семён, что вы удержались, не ляпнули сейчас чего-нибудь про «Лолиту», педофилию… Так и держитесь. Не просто морду набьют, руки сломают. Я серьёзно.

— Я учту.

— И посмотрите окнографию, найдите. И держаться не придётся.

ГЛАВА 7

ВЕСЁЛОЙ

Да он просто поверить не мог, как быстро всё произошло, ещё рот жгло от утренней пиццы в «Волжаночке», а все, с кем он эту пиццу делил, уже умерли, и теперь, как видно, предстояло умирать ему. Ни одного лица не было вокруг, тронутого самой малейшей печатью надежды для него. Спокойные, безразличные лица. Деловитые, неторопливые слова. Настоящие, насущные, серьёзные проблемы. «Николаич, ты запахни свои телеса, смотреть страшно…» — «А то ты не видал…» — «Один раз видал, так и хватит с меня…» — «Фенимор, как «семьдесят седьмую»-то прибирать будем?» — «Останешься тут, будешь охранять, чтобы не дай бог, кто не нашёл. К вечеру сама разрядится».

О нём вообще никто не говорил, ходили мимо, спокойно перешагивали через него, разговаривали, с прибаутками грузили раскладной стол в будку своего оранжевого «каблучка», складывали и рассовывали стулья, карлик по одной помещал в картонный ящик тарелки, аккуратно счищая с них остатки угощения в специальное ведро… Потом один из них, который Фенимор, высокий парень с косыми плечами, хипповской волоснёй до плеч, в джинсах и футболке с роботами из кино про звёздные войны, потребовал у мертвеца освободить стул. Мертвец, которого они все называли «Николаичем», так и сидел на месте, жмурясь на солнышко, жилетка свисала со спинки стула, и разорванную ухарски рубашку мертвец даже и не подумал поправлять, и страшные дыры в груди невозможно было выпустить из поля зрения, в этих дырах как будто что-то двигалось в полутьме, красноватое, склизкое, как будто мёртвые внутренние органы там ещё пытались выполнять свои функции, а один раз Весёламу помстилось, как будто лучик света пробился насквозь… Если тебя, братело, сейчас вырвет, подумал Весёлой, тебе не просто крандец, братело, тебе позорный крандец. Утонешь в блевотине. Жил грешно, умер смешно. Кто же рассказывал? Чука? Нет, Бравый. Как авторитет сел в купе, всю ночь гонял проводника за яствами и водкой, а под утро приказал доставить ведро воды, дал тысячу долларов, заперся и утопился в этом ведре, встал на карачки и сунул в воду башку. А на столе, на скатерти, надпись томатным соусом: жил, мол, грешно, умер смешно. То ли на приговор человек ехал, накосячив, то ли человек зачудил, потерял смысл жизни…

А какой смысл был в том, чтобы ехать всемером ставить под крышу вот этих вот нелюдей, скажи мне, Лебедь, старый ты авторитетный мудак? И ты, Чука? Вот этих — под крышу? Заранее же было ясно, что они сами выше всяких крыш, ведь и менты, и чекисты, и военные сказали же русским языком: дело ваше, но без нас. Приехали, сука. Дали гастроль. Нарисовались, хрен сотрёшь. Жили грешно, умерли страшно. Тот хоть в ведре, а ты, Чука? А ты — в кофейной чашке.

— Разбили сервиз, — недовольно сказал карлик, уперев ручонки в бочонки, глядя с той стороны своих астрономических квадратных очков куда-то, как показалось Весёламу, вниз. — Самый красивый был у нас сервиз. Двенадцать чашек. Теперь одиннадцать.

— Десять, Жека, — сказал мертвец, зевнул, как живой, и, закряхтев, поднялся на ноги. — Я свою уронил. Разбилась. Только не ори.

— Да как же не орать?! — спросил карлик, но орать однако не стал. Очень по-человечески плюнул и куда-то из поля зрения Весёлаго пропал. Хлопнула дверца, «каблучок» завёлся и уехал, оставив стул.

Салфетка, рвущая рот, пропиталась перечной слюной, горели протёртые до крови углы губ, затылок болел от узла, которым салфетка была завязана сзади и на котором он лежал. Смерть сужала круги. Прибрались, гады, осталось одно дельце — с ним закончить. Рук своих Весёлой не чувствовал, спина его их чувствовала, а сами руки отнялись, как не было их вообще. Твари позорные, на братву руку подняли, лучше сейчас убивайте, а не то, сё, и всё такое. Молить будете, в ногах ползать. Примерно это должно было, насколько он понимал, биться у него в висках бесшабашно ярыми и весёлыми кровяными толчками, но как-то не билось. И вообще никакого энтузиазма не было. Страшно было, и стремительно истекала надежда, что развяжут, что заговорят с ним, что его мастерство в переговорах, отмечаемое даже идиотом Чукой, покойным уже минут двадцать как, выручит…