Держать (СИ), стр. 30
Хорошая трава. Он бы её взял ещё раз, и ещё сто раз, и не усомнился.
Он посмотрел на неё тем смотрением.
И вот тут увидел.
Она была жиже. На волос, на самую малость, — но рядом с той, что старик сейчас сыпал в горшок, она была ощутимо жиже, и разницу эту он различил с одного взгляда, потому что различал уже давно.
Он различил бы её и в июле.
Если бы посмотрел.
Старикова взяла к ночи.
Жар пошёл вниз часам к трём, полосы за ночь отступили на два пальца, и к утру Лань спал по-настоящему, а не проваливался.
Только было поздно.
Кисть не пошла. Она осталась распухшая и тёмная, и пальцы не гнулись, и на четвёртый день старик сказал мужику, что дальше будет хуже и что надо резать, пока рука ниже локтя, а не выше.
Резал он сам, на седьмой день.
Мужика послали в Ключи за отцом и матерью, чтоб были, и они приехали, и мать в избу не пустили. Отец вошёл, посмотрел и сел на лавку у двери, и просидел там всё время, глядя в пол.
Держал Мин.
Лань был крупнее его вдвое и в четырнадцать лет уже мужик, и удержать его Мин не мог никак. Его привязали к лавке — руки, ноги, поперёк груди, — и Мин держал только предплечье, выше того места, где будут резать, обеими руками, изо всех сил, упершись коленом в лавку.
Старик работал быстро.
Он делал это не в первый раз — Мин понял это по тому, как он клал инструмент: в один ряд, в том порядке, в каком возьмёт. Он перетянул выше локтя, дал Ланю кусок ремня в зубы и начал.
Всё заняло меньше, чем Мин думал. Он потом считал по свече и получил, что около четверти часа.
Лань кричал первые минуты, потом перестал, и это было хуже крика.
Мин не отвернулся ни разу, потому что отвернуться значило ослабить руки, а ослабить руки было нельзя.
И, держа, он смотрел.
Он не хотел смотреть тем смотрением и не выбирал этого — оно шло само, как шло уже пятый год, и выключить его он не умел. И он видел, как Лань съезжает вниз.
Он и до того стоял низко: восемь дней жара стянули его чуть не к самому листу. А под ножом он пошёл ещё — быстро, ступень за ступенью, и Мин, державший обеими руками чужое предплечье, сосчитал эти ступени, потому что не считать не мог.
Три.
Внизу Лань остановился и там держался, и оттуда его вытащило.
Мин потом много раз возвращался к этим трём ступеням и не мог решить, куда они делись: то ли ушли из Ланя вовсе, то ли просто опустились и потом поднялись обратно. Проверить это он не мог, потому что второй раз такого не хотел, а первого не понял.
Он отметил и отложил.
Лань пролежал у них двадцать один день.
Первую неделю он больше спал. Потом стал садиться, потом ходить по избе, потом выходить во двор — держась за стену, потому что от потери и от жара его качало.
Мин его кормил, поил, менял повязку и выносил за ним.
Они разговаривали.
Не много и не про что-нибудь: Лань рассказывал деревенские дела, кто женился, кто помер, кто с кем судится. Он рассказал, что Бык уехал на Соляной путь и не вернулся, и что мать сдала, и что у них третий год плохо с сеном.
Про Мина он спросил один раз, вежливо: как живётся у старика. Мин сказал, что нормально. На этом кончилось.
А на второй неделе Лань сказал:
— Ты меня вытащил.
Мин не сразу понял, о чём он.
— Отец говорил: ты двое суток не спал. Припарки эти, отвар. Он говорит, если б не ты, я б до травника не дожил.
Мин смотрел в пол.
Он мог сказать. Он даже примерил, как это будет звучать: трава была слабая, я её собрал, я её не посмотрел, старик приехал и увидел с одного раза. Слов на это надо было немного, и все они были у него.
Он посмотрел на культю, замотанную поверх колена, и на то, как Лань придерживает её левой, чтоб не задеть.
И не сказал.
Он тогда решил, что молчит из трусости, и презирал себя за это неделю. Потом додумался, что не только: если сказать, Лань будет знать, что руку у него отняли за чужой недосмотр, и с этим ему жить, а с «не повезло» жить легче.
От этого стало не лучше. Просто оказалось, что причин две и обе плохие.
— Спасибо, — сказал Лань.
Мин кивнул.
Это был третий раз в его жизни, когда он смолчал, зная. Первый был в семь лет, за столом на поминках. Второй — когда он соврал знахарке про Клина.
Он их считал.
Никто его не винил.
Мужик, уезжая, поклонился и оставил мешок муки, которого у них у самих не было в достатке. Старик не сказал ему ни слова упрёка ни разу — ни при Лане, ни после, ни через год.
Мин однажды спросил его прямо, зачем он смолчал.
— А что сказать, — ответил старик.
— Что я траву не посмотрел.
— Ну и что.
— Из-за этого рука.
Старик поглядел на него.
— Восемь дней, — сказал он. — Четыре из них его лечили, и не вылечили. К нам привезли на восьмой. Ты тут при чём.
— Я мог успеть. С хорошей травой — успел бы.
— Может, и успел бы. — Старик подумал. — А может, нет.
И это было хуже упрёка, потому что упрёк можно было бы взвесить, а это взвесить было нечем.
В Ключах рассказывали, что парня вытащили у травника и что мальчишка при нём двое суток не отходил.
Мин это выслушал от старика и вышел во двор.
Он стоял и думал, что если бы его кто-нибудь ударил, было бы легче, и что это глупая мысль, и что она всё равно верная.
Разбирать он начал в ту же ночь и разбирал полгода.
Он не убивался. Он не умел убиваться и к четырнадцати годам уже понимал про себя, что не умеет. Он делал то единственное, что делал всегда: искал, где ошибся.
Он нашёл место и не нашёл ошибки, и это было хуже всего.
Место было понятное. Трава, которую он собрал в июле, была слабее той, что лежала у старика. Он это видел собственными глазами в ту же ночь, растерев щепоть. Значит, дело было в сборе.
А ошибки в сборе не было.
Он перебрал июль по дням. Восьмой день после черёмухи — верно, он проверял эту веху три года. Южный склон — верно, там она всегда лучше. До росы — верно. Признаки — все восемь, он бы сдал этот сбор на любую проверку.
Он сделал всё, что знал, и всё, что знал, было правильно.
И вышло жиже.
К осени он придумал, что с этим делать.
Он рассудил так.
У старика на нижней полке лежало старое, и лежало оно у него много лет: он брал понемногу и не тратил, потому что берёг для тяжёлого. И собрано оно было им же, в какой-то из прошлых годов, и наверняка с какого-то одного места, которое он помнит.
Значит, разница в месте. Не в склоне и не в часе — а в кусте, в делянке, в конкретном пятне земли, которое даёт хорошее, и старик его знает, потому что ходил туда полвека.
Мин почувствовал облегчение и не заметил, что почувствовал.
Всё сходилось. Это была та же самая мысль, к которой он пришёл в двенадцать лет: у старика не различение, а память, и его «просится» — узелок, завязанный годами. Теперь она объясняла и это.
И, главное, из неё следовало, что делать.
Надо мерить каждое место отдельно.
Он взялся за это осенью и провозился четыре года.
Он поставил колышки на каждой делянке, где брал, — не по видам, а по пятнам, — и завёл им отдельный счёт: что взято, где, когда, и каково вышло на пробу. Пробу он делал сам, тем же способом, каким сравнивал в тринадцать: сушил одинаково, толок одинаково, заваривал одинаково и смотрел.
Колышков стало сто девяносто.
К восемнадцати годам он знал про здешние угодья столько, сколько старик не знал никогда, и знал это числом, а не памятью, и мог передать кому угодно, у кого хватило бы терпения слушать.
Он находил хорошие пятна и брал только с них. Его сбор стал ровнее и стал крепче — заметно, он мерил.
Разницу с нижней полкой он этим срезал больше чем наполовину.
Больше чем наполовину — и не до конца.
