Держать (СИ), стр. 28
Старик пожал плечами.
— Как выйдет.
— Ну примерно. Год? Пять?
— Не годами.
— А чем?
Старик подумал. Он думал долго, и Мин уже знал, что это значит: сейчас будет то самое, от чего никакого проку.
— Пока не станет всё равно, сколько раз, — сказал старик.
Мин обдумывал эту фразу потом лет десять и в конце концов решил, что она была самой точной из всего, что старик ему сказал за годы. Но это было потом.
А тогда он разозлился и ушёл спать.
Спорить с ним он перестал не сразу.
Ещё год он время от времени проверял: чуял «пусто» — и нарочно оставлял, чтоб посмотреть. Раз в десять оно ошибалось, и он этому радовался, как радуются найденной ошибке, и потом ещё девять раз убеждался, что не ошибка.
К четырнадцати он перестал.
Не потому, что уверовал. Потому что посчитал: он терял на этих проверках зайцев, а узнавал одно и то же.
И вот с этого дня — он потом отмечал это как важное — он стал делать то, чего раньше не делал никогда: поступать по тому, что не может обосновать.
Он делал это только с силками. На всё остальное это не распространялось, и он пробовал, и не вышло: он пытался так же угадать, будет ли дождь, здоров ли старик, стоит ли идти на дальний склон, — и всё это врало вчистую.
Работало только там, где он сделал тысячу.
Он это отметил и не понял.
А той же зимой он начал считать вдохи.
Вышло это случайно и вышло из старой обиды: себя он по-прежнему не видел. Он видел камень, корень, мышь и старика, а на что похож он сам, не знал и узнать не мог.
И однажды, сидя на осыпи в феврале и глядя на лес, он поймал себя на том, что смотрит хорошо.
Он не смог бы объяснить, что это значит. Просто бывало по-разному: иногда он глядел и ловил три ступени, а иногда — восемь и разницу между тем, что стоит рядом. И вот сейчас было второе.
Он не увидел себя. Но он мог сосчитать, сколько это длится.
Он стал считать вдохами.
В тот первый раз вышло девять.
Дальше он делал то же, что делал всегда.
Он завёл этому счёт и стал мерить каждый день. Садился на осыпи, ждал, пока станет хорошо, и считал вдохи до того, как отпустит.
Первый месяц выходило от четырёх до одиннадцати, и на глаз выходило беспорядочно.
Потом он стал записывать зарубками, что было в тот день: ел или нет, спал или нет, ходил далеко или близко, холодно или мягко.
И вылезли две вещи.
Голодным выходило меньше. Это он и так знал с той зимы, когда чуть не умер, но теперь получил в числах: сытый — девять, десять; на пустой желудок — четыре, пять, и один раз два.
А после работы выходило больше. Не после всякой: после воды и золы ничего не менялось. А если он с утра обходил круг, ставил, поправлял, считал — то вечером на осыпи выходило одиннадцать, двенадцать, а один раз семнадцать.
Это его удивило, потому что должно было быть наоборот. Устал — значит меньше. А выходило больше, и больше именно после того, чем он занимался охотно.
Он проверил это на травах — тоже больше. Проверил на колке дров — ничего.
Он записал: не от усталости, а от того, чем занят.
Что с этим делать, он не знал, и, по своему обыкновению, отложил.
К концу той зимы он держал двенадцать вдохов ровно, а иногда четырнадцать.
И тогда он попробовал в другом месте.
Он сел так же на камне у ручья, где шумела вода. Вышло семь.
Он сел в избе, при старике, который толок в ступке. Вышло три.
Он попробовал считать на ходу — не вышло вовсе: он не мог поймать это состояние, шагая, и бросил после пятого раза.
Он попробовал, когда болел зуб. Не вышло.
Из этого он вывел вещь, которая казалась ему тогда мелкой, а оказалась не мелкой.
Одно и то же держится по-разному, смотря где. Двенадцать в тишине на осыпи и три при шуме в избе — это не два разных умения. Это одно, и оно в разных местах разное.
Значит, мало сказать «держу двенадцать». Надо ещё сказать где.
Он завёл себе для этого два слова: в покое и при людях. Первое было двенадцать. Второе — три.
Тогда же его добыча стала заметна.
Старик носил в Ключи не только отвары. Зимой шли шкурки, и шкурки брали в лавке и увозили в Кривой Брод, и по ним считали не хуже, чем по деньгам.
За ту зиму старик снёс сто девять.
В Ключах на этом стали спотыкаться. Двое мужиков с дальнего конца промышляли зверем всю жизнь, ходили с собакой, знали лес и брали за зиму сорок-пятьдесят на двоих. А одинокий старик за оврагом, восьмидесяти лет, с трясущимися руками, принёс сто девять.
В марте они пришли смотреть.
Пришли двое, оба взрослые, оба вдвое тяжелее Мина.
Они были не злые. Они пришли не отнимать, а понять, потому что не понимали, и это их грызло.
Мин повёл их по кругу.
Он показал им всё. Он объяснил про угол — почему под углом, а не поперёк. Про два пальца. Про то, что после снега два дня пусто, а на третий втрое. Про десять шагов между силками. Про ветку. Про ветер, и про то, что дело не в запахе снасти, а в его собственном следе на тропе.
Он говорил, наверное, полчаса, и говорил хорошо: он умел говорить про то, что можно показать пальцем, а тут всё можно было показать пальцем.
Мужики слушали внимательно.
Потом старший сказал:
— А колышки зачем?
Мин объяснил и про колышки: верхний ряд — сколько ставил, нижний — сколько взял, и по ним видно, какое место сколько даёт.
Мужик посмотрел на колышек.
— Так ты их что, каждый раз режешь?
— Каждый.
— И ходишь потом смотреть?
— Хожу.
Мужики переглянулись.
Дальше они ещё немного походили и по дороге показали Мину две вещи, которых он не знал.
Первую показал старший. Он остановился у поваленной берёзы, где Мин ходил четыре года и ничего не видел, присел и ткнул пальцем в кору с нижней стороны.
— Тут он трётся, — сказал он. — Видишь?
Мин посмотрел. Кора была потёрта — чуть-чуть, ровной полосой в ладонь, и он бы прошёл мимо и в сотый раз.
— Который?
— Не заяц. Барсук.
— А что с того?
— А то, что где барсук, там ходов много, и заяц оттуда сходит.
Мин попробовал сообразить, отчего сходит, и не сообразил, и понял, что и мужик не знает — знает только, что сходит.
Вторую показал младший, у ручья. Он поглядел на след, потом на воду, потом сказал, что зверь тут был не сегодня, а вчера к вечеру, и назвал час.
Мин спросил как.
Мужик стал объяснять и запутался. Он говорил про то, что след «сел», и про то, что вода к ночи подымается, и всё выходило не то, и в конце концов он сказал:
— Да ты гляди, оно и видно.
Мин поглядел. Ему не было видно.
Он тогда впервые за много лет вспомнил, как в семь лет стоял у знахаркина очага и не понимал, какой огонь.
Потом мужики сказали, что понятно, и ушли.
Мин остался стоять на тропе и не сразу сообразил, что произошло.
А произошло вот что: они всё поняли и ничего не взяли.
Он проверил это через год. Они по-прежнему брали свои сорок на двоих. Ни угла, ни двух пальцев, ни ветки, ни колышков.
Он сначала решил, что они не поверили. Потом узнал через старика, что поверили, и даже рассказывали в Ключах, что у травникова мальчишки всё по науке.
Он думал об этом долго и вывел вот что.
Старик знает и не может сказать. Мин может сказать, и его слушают, и кивают, и не берут.
И то и другое кончается одинаково.
Разница только в том, что старику не верят, потому что он молчит, а Мину верят и всё равно не делают — потому что для этого надо четыре года резать зарубки, а зарубки резать скучно, и на них не проживёшь, а сорок на двоих проживёшь.
Он тогда впервые подумал, что, может быть, дело не в том, чтобы уметь объяснить.
