Держать (СИ), стр. 23

Он был не из Ключей и не из Брода: возчик вёз соль, дорогой у него разболелась нога, и в Броду ему сказали, что за оврагом живёт старик, который в этом понимает.

Мин увидел чужого человека впервые за три года.

Он смотрел на него всё время, пока тот сидел, — и глазами, и тем смотрением, — потому что человек был новый, а нового у него давно не случалось.

Возчик был разговорчивый. Пока старик мял ему колено и разводил что-то в плошке, он говорил не переставая: про дорогу, про соль, про то, что в Броду поставили новые весы и обвешивают, про то, что на тракте пошаливают.

И между делом сказал:

— У нас в Броду теперь свой есть. Мясник, а на синем стоит. Мужики говорят — мастер.

Старик хмыкнул и не ответил.

Возчик уехал к вечеру, и Мин дождался, пока за ним закроется, и спросил:

— Что такое — на синем?

Старик мыл плошку.

— Цвет такой.

— Я знаю, что цвет. Он сказал — человек стоит на синем.

— Ну да.

— Это как?

Старик поставил плошку сушиться и вытер руки.

— Чем держишь, — сказал он. — Голубое — это всякий, кто чему-нибудь выучен. Синее — вот мясник твой. Фиолетовое — таких я не видал.

Мин посчитал.

— Три, — сказал он. — А ниже?

— Ниже не про человека. Красное едят. Оранжевое пьют. Жёлтым дышат. Зелёное из тебя выходит.

— Это тоже цвета?

— Цвета, — сказал старик. — Только их не держат. Их переводят.

Мин ждал.

— И всё? — сказал он.

— И всё.

— А держишь что?

Старик посмотрел на него.

— Ну как, — сказал он. — Что держат, то и держишь.

Он пошёл в избу.

Мин остался во дворе и стоял довольно долго.

У него теперь было семь слов, поставленных в порядок, и порядок этот посередине ломался: четыре нижних были про вещи, три верхних про людей, и почему цвета одни и те же, а мерят ими разное, старик не сказал. Прикладывать их было не к чему. Это было хуже, чем не иметь их вовсе: раньше у него был вопрос без слов, а теперь стали слова без вопроса, и они лежали в голове как чужой инструмент, про который не знаешь, каким концом брать.

Он попробовал приложить их к своему смотрению — к густо и пусто — и не смог, потому что густо было одно, а тут семь.

Он отложил и это.

Отложенного у него к тому времени накопилось столько, что он завёл им счёт и сбился на девятнадцати.

А потом он попробовал считать доли и упёрся.

Началось с того, что старик, вернувшись из Ключей, сказал, что у соседей отвар не берёт — тот самый, который брал всегда.

Мин спросил, отчего.

— Трава дрянь была, — сказал старик.

— Ты же сам собирал.

— Я собирал. Год такой.

Мин попробовал понять, что значит «год такой», и не понял. Он собрал в тот год всё в срок и по вехам, ничего не пропустил и ничего не спутал. Он держал сроки лучше, чем когда-либо.

Тогда он попробовал завести ещё одну меру — не для того, чтоб знать, какую брать, а чтоб знать, какая вышла.

И вот тут ему пришлось признать, что у него нет ни одного числа.

Он мог сказать, что этот пучок собран восьмого дня после черёмухи, на южном склоне, до росы, в сухой год. Всё это были признаки, и все они были верные, и по всем ним пучок выходил хороший.

А хороший он или нет, признаки не говорили.

Он попробовал взвешивать. Взвешивать было нечем и не в чем, но он приноровился сравнивать горстями и по объёму, и вывел, что тяжёлый корень крепче лёгкого. Это оказалось верно и это оказалось мало.

Он попробовал по цвету сока. По запаху. По тому, как ломается. Он набрал ещё пять признаков и все пять были про то же самое: они делили на «взял» и «не взял», а не на «сколько».

И тогда старик поправил его в первый раз всерьёз.

Они стояли на склоне за дальней грядой. Мин набрал корзину — по всем правилам, по вехам, в час, — и старик, проходя, наклонился, взял из корзины горсть и выбросил.

Мин остановился.

— Почему?

— Не та.

— Как не та. — Мин достал из выброшенного одну и поднял. — Смотри. Лист, жилки, край, стебель, запах. Восемь признаков. Все сходятся.

Старик посмотрел на растение в его руке.

Потом протянул руку мимо, к самой земле, и сорвал другое — в двух шагах, на том же склоне, из того же куста.

Он поднял его рядом с Мининым.

Мин смотрел на них обеих, и они были одинаковые.

Он проверил всё, что умел проверять, — вслух, по порядку, называя каждый признак, — и по каждому они сошлись. Он проверил на просвет. Он сломал оба стебля и понюхал.

— Одинаковые, — сказал он.

— Эта просится, — сказал старик, показывая свою. — Эта нет.

— Ты можешь сказать, чем?

Старик подумал.

Он думал долго — Мин видел, что он честно ищет, — и один раз даже начал: «Она как бы…» — и не докончил.

— Не могу, — сказал он.

Мин в тот же вечер поставил опыт.

Он взял двадцать штук, отобранных стариком, и двадцать своих, забракованных, и не смешал их, а разложил под навесом двумя рядами и сушил одинаково, и толок одинаково, и заваривал одинаково.

Потом попробовал.

Разница была.

Он не мог её назвать и он в ней не сомневался: те, что старик отобрал, шли гуще во рту и держались дольше, а его — жиже и как бы короче. Он проверил трижды, вслепую, перепутав чашки заранее и не глядя, — и все три раза угадал, какая какая.

Значит, разница есть, она настоящая, и он её различает.

А признака, по которому её различить до того, как сорвёшь, у него нет.

Он просидел с этим до глубокой ночи.

Он перебрал всё. Может, дело в том, где именно в кусте — снизу или сверху. Он проверил: нет. В том, сколько на неё падает солнца. Проверил: нет. В том, что рядом растёт. Нет. В возрасте. Нет.

Он проверил девять вещей за две недели и все девять дали пусто.

Он стал смотреть на них тем смотрением.

Он не сделал этого сразу — и потом удивлялся себе, что не сделал. Он к тому времени смотрел на людей, на воду, на огонь, на зверя, а на траву у себя в руках не смотрел, потому что трава была работа, а смотрение было отдельно.

Он посмотрел и увидел.

Разница была. Отобранные стариком были гуще — чуть-чуть, на волос, но он к тому времени различал уже много ступеней и этот волос ловил.

Он обрадовался и три дня ходил довольный.

На четвёртый он попробовал набрать корзину одним смотрением.

И набрал плохо.

Он не мог удержать различение дольше десятка растений подряд: к пятнадцатому глаз замыливался, и всё делалось одинаковое, и он переставал ловить. Он попробовал отдыхать, попробовал смотреть по одному, попробовал утром на свежую голову.

Выходило штук двадцать за раз, а корзина — это триста.

Старик набирал триста и не уставал.

Тогда он придумал объяснение, и объяснение было хорошее.

Он рассудил так.

Старик ходит по этим местам пятьдесят лет. Он знает каждый склон, каждый куст, каждый год. Он не различает на месте — ему не надо: он помнит. Он помнит, что вот с этого куста трава всегда была так себе, а вон с того хорошая, и помнит не словами, а как помнит про свои гряды, где три зарубки значат «не копай».

«Просится» — это не различение. Это узелок на память, завязанный пятьюдесятью годами.

Значит, повторить это можно.

Не памятью — памяти у Мина было на два года, — а записью. Если пометить каждое место и каждый год записать, что с него вышло, то через десять лет у него будет то же самое, только не в голове, а на колышках. И тогда он тоже будет приходить и брать, не глядя.

Он проверил это объяснение на всём, что знал, и оно сошлось везде.

Оно объясняло, почему старик не может сказать чем: помнить и уметь назвать — разные вещи. Оно объясняло, почему у Мина не выходит: он тут второй год. Оно объясняло даже, почему старик берёт больше без зарубок.