Род в минусе: Аудит фамильного позора (СИ), стр. 57

Паша встал третьим.

— Я тоже, — сказал он. Просто. — Я, конечно, в шоке. Не скрою. Минуту назад думал — вот это поворот. — Он невесело усмехнулся. — Но потом подумал. Мой отец — его развели Шуйские. А прежний Арсений, может, в этом и участвовал. По бумагам. И по-хорошему я должен бы его сейчас ненавидеть. — Он посмотрел на меня. — А я не могу. Потому что человек, который неделю сидел со мной ночами и разбирал двадцать два дела, чтоб мёртвые были не строчкой, а людьми, — это не тот, кто роды продавал. Это другой человек. Я айтишник, я в логике соображаю. Один человек так не делает — и то, и другое. Значит, их двое. Один умер. Другой — вот. Я с тем, который здесь.

Морозова молчала дольше всех.

Потом сказала — холодно, ровно, как привыкла:

— Я тридцать лет не доверяла никому из мира родов. После того, как они убили отца. Я и сейчас не доверяю — почти никому. — Она посмотрела на меня. — Но вам я поверила в тот день, когда вы у меня в кабинете рассказали про пуговицу вашего дворецкого. Помните? Вы пришли с презентацией, с цифрами, как все. А потом бросили всё это и заговорили про живое. Про старика, который семь лет не мог пришить пуговицу. Тот, кто торгует родами, про пуговицы не говорит. У него внутри для этого места нет. — Она кивнула, словно поставив точку. — Безухов прав. Вы — не тот. Род Морозовых остаётся при своём слове. Я с вами.

Я стоял посреди клуба, и пятеро человек стояли вокруг меня.

Лиза — плечом к плечу. Паша — напротив, рыжий, упрямый. Морозова — прямая, холодная, но своя. Безухов — его рука на моём плече. И Салтыков — он не вставал, он сидел в председательском кресле, но смотрел на меня так, что слова были не нужны.

А у двери стоял Никифор Палыч.

Он не сказал ничего. Он не имел права голоса на Совете — свидетель. Но он смотрел на меня, и в его старых глазах не было ни тени сомнения. Ни на секунду. Сорок один год он служил Воронцовым. Он видел деда, отца, прежнего Арсения. Он один в этом клубе по-настоящему знал, каким был прежний. И он — не дрогнул. Для него я был — барин. Хозяин дома. Тот, кому он пришил… нет, кто пришил ему пуговицу.

Я посмотрел на всех них.

И понял одну вещь, которую раньше не понимал.

Кравцов хотел меня уничтожить. Принёс слова: папка, бумаги, доказательства. Думал — вот, открою правду, и человека не станет. Раздавлю.

А вышло наоборот.

Потому что эти пятеро встали за меня не потому, что я был хорошим. И не потому, что прежний был плохим. А потому, что за эти недели я стал им — своим. Не делами даже. Не победами. А тем, кто пришил старику пуговицу. Что не взял двадцать миллионов. Что был рядом.

Люди идут не за безупречными. Люди идут за теми, кто рядом. Кто настоящий. Я это понял только сейчас — стоя в старом клубе, обвинённый в предательстве, не помнящий собственного прошлого, окружённый людьми, которые выбрали меня вопреки фактам.

Это и был — род. Не по крови. По выбору.

— Спасибо, — сказал я. Тихо. Больше ничего не смог.

Салтыков поднялся.

— Совет выслушал, — сказал он. И голос его снова был — председателя. — Заявление Кравцова приобщается. Оно касается прежнего Арсения Воронцова — человека, которого, как единогласно засвидетельствовали члены Совета, более нет. На дело против рода Шуйских это заявление не влияет. Более того — оно его усиливает. Потому что документы, принесённые Кравцовым, доказывают: род Шуйских использовал подсадных лиц на самом высоком уровне. В том числе — против собственных партнёров, когда те становились не нужны.

Он повернулся к Шуйским.

— Игорь Витальевич. Вы использовали Арсения Воронцова. А потом, когда он попал в кому и перестал быть полезен, — вы пришли отнять у его рода последнее. У человека, который на вас работал. Это даже по вашим меркам — низко.

Игорь Витальевич молчал. Он был раздавлен — окончательно. Не Советом даже. Сыном, который притащил фальшивку. Кравцовым, которого он выбросил и который отомстил. Всем сразу.

— Совет возвращается к решению, — сказал Салтыков. — Ранее прерванному.

Он выпрямился.

— По статье одиннадцать-четыре Уложения. Все договоры рода Шуйских с пострадавшими родами, заключённые обманным путём, признаются ничтожными. Долг рода Воронцовых — ничтожен. Имущество родов Горчаковых, Морозовых, Безуховых — подлежит возврату. На род Шуйских налагается компенсация в тройном размере причинённого ущерба — в пользу пострадавших родов. Точная сумма будет определена отдельно, по каждому делу.

Он сделал паузу. Последнюю.

— И ещё. Совет постановляет: род Шуйских отстраняется от любых сделок с недвижимостью родов сроком на десять лет. Под надзором Совета. Совет — настоящим — объявляется возобновлённым и действующим. Постоянно. Заседание первое за тридцать три года объявляю закрытым.

Он сел.

Всё.

Тишина после его слов была другая, чем все прежние. Не страшная. Не давящая. Пустая и лёгкая, как бывает, когда долго-долго держал тяжесть — и опустил.

Мы выиграли.

Шуйские уехали быстро. Без слов. Игорь Витальевич вышел первым — постаревший лет на десять за один час, потухший, без своего жара; снег под его ногами больше не таял. Денис шёл за ним. У двери он остановился. Обернулся. Посмотрел на меня.

— Вы правда не помните? — спросил он. Тихо, чтоб слышал только я.

— Не помню.

Он смотрел на меня несколько секунд.

— Жаль, — сказал он. — Мы с вами хорошо работали. Раньше. Вы были… — он подбирал слово, — …лучшим. Из всех, кого мы использовали. Умным. Я думал, вы и сейчас играете — большую игру, тоньше прежней. А вы просто — другой человек. — Он чуть качнул головой. — Это даже грустнее. Прощайте, Арсений Сергеевич.

Он вышел.

И я стоял и думал: вот человек, который меня знал — настоящего, прежнего, того, кого я сам не знаю. Который мог бы рассказать мне, кем я был. И он ушёл. Унёс это с собой. А я остался — с пустотой на месте трёх лет жизни и с папкой Кравцова, в которой — шесть проданных родов и моя подпись.

Вечером, в доме Прохора Гаврилыча, был ужин.

Победный — должен был быть. Никифор Палыч расстарался, хозяйка помогала, на столе было всё. Но я почти не ел. Сидел, смотрел в тарелку.

Лиза села рядом. Молча. Положила руку мне на руку.

— Думаешь о папке, — сказала она.

— Думаю.

— Сеня. — Она сжала мою руку. — Не надо.

— Лиз. Я, может, шесть родов продал. Таких же, как Безухов. Как Морозова. Как отец Паши. Может, из-за меня кого-то убили. А они тут сидят со мной за одним столом. Пьют за меня. Как мне с этим…

— А вот так, — сказала Лиза жёстко. — Слушай меня. Раз скажу, повторять не буду. — Она развернула меня к себе. — Ты — не помнишь. Так? Значит, для тебя того не было. Тот человек, который продавал, — он тебе такой же чужой, как нам. Ты узнал о нём сегодня, из папки, как из газеты про незнакомца. Ты не можешь каяться за то, чего не помнишь и не чувствуешь. Это не твоя вина. Это его. А он мёртв.

— Но тело — то же.

— И что? — Лиза посмотрела на меня. — Дом тот же, в котором алкаш жил, а теперь хозяин. Земля та же, которую он чуть не продал, а ты вернул. Тело — это дом. А кто в нём живёт — вот что важно. В тебе теперь живёт другой. Хороший. И этот другой за грехи прежнего жильца платить не должен. Понял?

Я молчал.

— Не понял, — сказала она. — Вижу. Ну ничего. Поймёшь. У тебя теперь время есть. Долга нет, дом наш, Шуйские повержены. Целая жизнь впереди — чтоб понять. — Она помолчала. — И знаешь что? Если ты так мучаешься чужими грехами — это и есть лучшее доказательство, что ты не тот. Тому было плевать. А ты — мучаешься. Значит, совесть есть. У того не было. Всё. Ешь давай. Никифор Палыч старался.

Я посмотрел на неё. На сестру, которая четыре месяца хоронила меня в голове, а теперь сидела рядом и спасала — уже второй раз за день.

— Лиз.

— Что.

— Спасибо. Что ты есть.

— Куда ж я денусь, — буркнула она. Но я видел — ей было приятно. — Ешь.

Я взял вилку.

И — впервые за вечер — стал есть. Гуся, который Никифор Палыч опять запёк, с яблоками. И он был вкусный. Очень. И за столом было тепло, и Паша что-то рассказывал, размахивая вилкой, и Безухов улыбался сквозь бороду, и Морозова, оттаявшая, смеялась над Пашиной историей, и Салтыков разливал по рюмкам, и Прохор Гаврилыч с хозяйкой сидели к напиток и все быликак родные.